Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 130

Несмотря на то, что оставление им должности военного министра вызвало нескрываемую радость в его многочисленных врагах, радость эта, однако, была неполная: многим из них хотелось бы видеть его без власти и влияния, лицом к лицу с постепенным разрушением его дела, пригвожденным к петербургскому болоту, где «иглы тайные сурово язвили б славное чело». Мне случайно пришлось быть свидетелем, какого рода могли быть эти иглы. Перед отъездом из Петербурга Дмитрий Алексеевич почтил меня своим посещением, чтобы проститься, но не застал меня дома. Поспешив на другой день быть у него и тоже не застав его дома, я прошел к его супруге и нашел ее, всегда тихую и приветливую, в несвойственном ей состоянии плохо скрываемого гнева. Перед нею сидел, с бесцветным и ничего не выражающим лицом, какой-то генерал и нервно перебирал на своей каске султан из петушиных перьев. Увидя меня, графиня встала и, обращаясь к нему, сказала: «Мне вам больше нечего сказать, и вы можете передать тем, кого интересует результат вашего посещения, что граф Милютин ни одного казенного стула из этого казенного дома не увезет», и, кивнув ему головой, обратилась ко мне. Генерал сконфуженно поклонился ей и удалился, обронив по дороге одно из перьев своей каски. «Я, кажется, помешал вашей беседе?» — «Нисколько! Но, представьте, какая дерзость: этот господин явился ко мне требовать подробной описи всей находящейся у нас казенной мебели для фактической этого проверки!» — «Успокойтесь, графиня, вы видите, как подействовал ваш ответ: этот господин, едва переступив ваш порог, уже стал линять», — сказал я, указывая на валявшееся на полу перо.

Уединение и молчание Милютина были, однако, далеки от безразличия и себялюбивой замкнутости в самом себе. При моих посещениях его в Симеизе я имел неоднократно возможность убедиться, как зорко и чутко следил он за всем, что делалось на Руси, как горячо одобрял то, что казалось ему полезным, и с какою скорбью отмечал то, что считал вредным. Его мысль постоянно с любовью и тревогой обращалась к родине. Казалось, особливо в первые годы, что под внешним спокойствием в душе его болезненно живет горькое сознание невозможности быть активно полезным, не поступаясь заветами прошлого. Нелегко ему было, конечно, слышать о той официальной опале, которая распространялась даже на память о лучших деяниях того, чьим ближайшим сподвижником был он в течение двадцати лет. Можно себе представить, с какою болью вонзилось в сердце брата «кузнеца-гражданина» известие о воспрещении, на основании 140 статьи Устава цензурного, статей и заметок о праздновании двадцатипятилетия освобождения крестьян, на которое «не дано правительством разрешения», и о не состоявшемся в 1889 году праздновании двадцатипятилетия издания Судебных уставов. Через два года после оставления им Петербурга я провел с ним целый день в Симеизе в среде его милой, радушной семьи. Из окон кабинета виднелось широко расстилавшееся море, воздух был напоен ароматом растений, вокруг неторопливо совершалась ежедневная работа разумного хозяйничанья, со стен смотрела богатая библиотека, а на столе лежала неоконченная рукопись, с четким и красивым почерком хозяина. «Дмитрий Алексеевич, — сказал я под влиянием этого, — чудная природа, спокойный творческий труд, любимая и любящая семья и светлые воспоминания… ведь на этом можно помириться!». По проникнутому мыслью и умом лицу Милютина, подобно змейке, скользнуло болезненное выражение и, помолчав немного, он сказал: «Да, если быть эгоистом!». По мере того, как он обживался в Крыму, он все более и более обращался мыслью к прошлому и, отдаваясь своим богатым воспоминаниям, заносил их на страницы своих мемуаров, расспросов о которых, однако, тщательно избегал. Надо думать, что, когда они сделаются общим достоянием, в них окажется богатейший источник не только для истории, но и для оценки чистой личности составителя, несмотря на его скромность и объективность. Во все время своего пребывания в Симеизе до самой смерти он, сколько мне известно, всего два раза покидал свое уединение: для поездки за границу в 1889 году и в Москву на открытие памятника Александра II в 1898 году. За границей, в Люцерне, в читальной комнате отеля, старик-англичанин в сером дорожном костюме, углубившийся в газеты, до такой степени напомнил мне Дмитрия Алексеевича, что я пошел справиться с доской приезжих и, к великой своей радости и удивлению, узнал, что это он самый и есть, так что мог смело оторвать предполагаемого англичанина от чтения. К сожалению, он уезжал на другой день рано утром, но все послеобеденное время и вечер мы провели вместе, бродя по милому городку. Милютин, несмотря на то, что показался мне очень изменившимся и постаревшим, был бодр физически и неутомим, хотя уже побывал в Египте, Палестине и проехал всю Италию. Но печать тихой грусти лежала почти на всем, что он говорил. Воспоминания молодости связывали его с Швейцарией, которую в 1840 году он исходил пешком, и он, конечно, сознавал, что видит эту страну в последний раз. Все в том же настроении посетил он меня через неделю в Гисбахе. Мне помнится, что в этот раз — уже забыл, по какому поводу — Дмитрий Алексеевич рассказывал о своей поездке в конце шестидесятых годов в Париж и о свидании там с Наполеоном III, которого он считал человеком умным, но неудачником вследствие политической близорукости, вызванной постоянным подпадением под влияние окружающей камарильи. Не без юмора рассказывал он, как добрый и благородный принц Петр Георгиевич Ольденбургский просил его при свидании с императором французов вызвать в том интерес к горячо лелеемому принцем проекту всеобщего мира и разоружения, побудив тем Наполеона устроить специальное свидание для обсуждения этого плана. Человеколюбивый принц, так много сеявший вокруг себя добра, увлекался мыслью повлиять на человека, значение которого в Европе покоилось на успехе веденных им войн и в самом имени которого слышалось бряцанье оружия и отголосок неувядаемой военной славы его дяди! Это свидание и состоялось, но, конечно, как и надо было ожидать, без всякого результата, не поколебав, однако, возвышенных взглядов принца Петра Георгиевича. Что сказал бы он, если бы дожил до настоящего времени и узнал, что своею проповедью мира он рискует зачислить себя в зловредное, по мнению некоторых общественных кругов, тайное общество масонов?..

В Симеизе Милютин вел самую скромную жизнь, чуждаясь всяких официальных оказательств. Это была жизнь Цинцинната, — procul negotiis. причем, все нити домашнего хозяйства находились в руках внимательной и заботливой супруги. По этому поводу Дмитрий Алексеевич в одно из моих крымских посещений рассказал мне, что покойный государь Александр III, который, к слову сказать, сохранил к бывшему военному министру искреннее уважение, неожиданно посетил его в Симеизе и в беседе с ним выразил желание выпить чаю. Хозяин сделал немедленное распоряжение, но чай не являлся. На повторное распоряжение слуга ответил, что ключи от чая у графини, а сама она ушла куда-то далеко, на виноградники. Государь просил не беспокоиться, и беседа продолжалась даже без этого обычного русского угощения. Б. Н. Чичерин пишет о жизни Милютина в своих записках: «Он живет здесь вдали от всяких дрязг, ни одной минуты не жалея о прежней деятельности или почестях, наслаждаясь свободою, делая съемки, как в молодости, бодрый и спокойный, как мудрец, постигший всю жизненную суету и находящий высшую прелесть в том, чтобы жить от них в отдалении. Иногда мы вместе совершаем прогулки по Крымским горам и долинам, любуясь морем и великолепными видами. Он водит меня по своему небольшому поместью, где жена его с успехом занимается виноделием… Однажды, когда после прогулки, в очаровательный майский вечер, мы сидели на скамейке и глядели на ароматную, расстилавшуюся у наших ног долину Лимены, он воскликнул: «И подумать, что есть люди, которые всему этому предпочитают Петербург!»…

В 1890 году я был свидетелем оригинального недоразумения, вызванного скромным видом и манерами Дмитрия Алексеевича. Прогостив у него два дня, я собрался пройти пешком до Алупки, чтобы сесть в омнибус, отправлявшийся в Ялту. Дмитрий Алексеевич захотел меня проводить. Но в Алупке оказалось, что омнибусы в этот день не ходят: какой-то купец, празднуя свои именины, откупил все омнибусы для своих гостей. Пришлось идти в Мисхор, чтобы взять перекладную. И этот путь Милютин свершил бодро и легко. В Мисхоре свободною оказалась одна лишь перекладная тележка, и смотритель станции предложил мне разделить ее с другим лицом, ожидавшим очереди. Таковым оказался еще раньше встреченный мною на пути в Гурзуф саратовский помещик, чрезвычайно говорливо решавший все вопросы с провинциальным самодовольством и всезнайством. Когда мы уселись, Дмитрий Алексеевич, одетый в старенький китель, с тростью в руках, и в высоких сапогах, дружески простившись со мною и приветливо поклонясь моему спутнику, пошел назад, не страшась вторично проделать долгий путь. «Кто сей старче?» — небрежным тоном спросил меня саратовский помещик, кивнув головою в сторону удалявшегося Милютина. — «А как вы думаете?» — «Да так, неважная фигура!» — «Не важнаяэто точно, но значительная и весьма!». И я объяснил ему, кто этот скромный «старче»… «Как? Где? Да не может быть», — и он так засуетился на перекладной, что чуть не свалился на землю, вертясь во все стороны и силясь разглядеть мелькавшую вдали на извивах дороги «неважную фигуру».