Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 130

Средством для такой проверки служит, согласно указаниям закона, полицейский розыск и дознание, причем производство их может состоять или в негласном разведывании, или в расспросе разных лиц, не облекаемом в строгие формы допроса. Каждый опытный судебный деятель знает, как часто такая проверка обращает суровые очертания преступления в простой несчастный случай и как удостоверенная дознанием действительность опровергает тревожную молву, разбивает подозрения и рисует событие в его настоящем, иногда даже несколько комическом виде. В семидесятых годах, на полуразгруженной дровяной барке, стоявшей на Фонтанке, обнаружены были случайно кости запястья человеческих рук, завернутые в бумагу, носившую следы крови. Для местных властей было очевидно, что тут скрыты следы или убийства, причем члены лишенного жизни умышленно разбрасывались в разных местах, чтобы затруднить открытие преступления, или, по крайней мере, какого-то зверского изувечения. Известие о страшной находке проникло в мелкую прессу — и «пошла писать губерния». Прежде, однако, чем предлагать следователю о производстве следствия на основании составленного полицией протокола, я поручил местному товарищу прокурора произвести личное дознание — и что же оказалось? Он обратился к профессору Ландцерту, и тот объяснил, что это действительно кости ступней и запястья, но только не человека, а небольшого медведя, а дальнейшее дознание выяснило, что кости были выброшены из близлежащего магазина скорняка, приготовлявшего меховую подстилку из шкуры только что убитого на охоте медведя…

Надо заметить, однако, что прежние полицейские чины, отвлеченные обыкновенно от поручений судебного свойства массою дела по наружной полиции, не всегда имели время и надлежащий навык для успешного производства дознаний по серьезным, в смысле сложности и тонкости улик, делам, а иногда бывали и под влиянием предвзятых или рекомендованных им взглядов. Достаточно указать из дел, в которых я выступал обвинителем, хотя бы на то, что, по собранным полицией сведениям, поджог овсянниковской миллионной мельницы представлялся простою печальною случайностью, которой место в «дневнике приключений», и что утопленная самым жестоким образом своим мужем в Ждановке жена служителя номерных бань Емельянова утонула по собственной оплошности. Поэтому приходилось прибегать в некоторых случаях к производству дознаний чрез своих товарищей.

Мне лично пришлось не раз производить такие же дознания. Из них мне памятны особенно три: о смотрителе Литовского замка, майоре Н., подговаривавшем, по заявлению двух арестантов, некоторых из содержащихся в замке нанести побои товарищу прокурора Ш., заведывавшему арестантскою частью; о самоубийстве мещанки Р. и о целой компании шантажистов. В первом случае личное дознание было необходимо, чтобы беспристрастною рукою закрепить данные, при красноречивой наличности которых начальству предприимчивого майора не оставалось бы ничего другого, как предать его суду. Во втором — дело шло о несчастной женщине, бывшей в связи с одним из титулованных представителей «золотой молодежи» и покинутой им с выдачею ей, на черный день, векселя. Когда она, подвигнутая нуждою, заявила ему, что предъявит вексель ко взысканию, он обратился с обвинением ее в шантаже в учреждение, когда-то основанное, по мысли императора Николая Павловича, «для утирания слез» страждущим, но вскоре поставившее себе другие обратные цели. Для «выяснения обстоятельств» был командирован очень представительный и сладкоречивый видный чиновник, вызывавший «шантажистку» в «здание у Цепного моста» в течение нескольких дней подряд и ежедневно державший ее в страхе и томительном ожидании своих уговоров «бросить это дело» по несколько часов к ряду. Она возвращалась домой голодная, истомленная и в ужасе пред тем, «что день грядущий ей готовит». Наконец, взвинченные нервы ее не выдержали, и она наложила на себя руки, оставив письмо на имя своей «жертвы» с укорами ему за то, что вследствие его заявлений она была подвергнута таким испытаниям. Необходимо было и в этом случае, по тем же соображениям, как и в предыдущем, произвести, вне всяких влияний, личное дознание с расспросом разнородных свидетелей прежде, чем на них, могло быть оказано давление. Узнав, что мною не только начато, но и продолжается дознание, за которым вырисовывается на горизонте обвинение в злоупотреблении властью, побудившем к самоубийству, сладкоречивый «уговариватель» стал являться в мою камеру и осаждать меня настойчивыми просьбами выслушать его объяснения. Я это исполнил, заставив его отчасти испытать на себе час-другой томительного ожидания, на которое он так щедро обрек несчастную самоубийцу.

Третий случай представляет своеобразный интерес. Уже и тогда, в начале семидесятых годов, в Петербурге, конечно, в меньшей мере, чем теперь, был распространен тот противоестественный порок, который в последнее время, найдя себе якобы научных защитников и апологетов, вроде профессора Аллетрино, распустился пышным, махровым и ядовитым цветком в Берлине, где «урнинги» (специальное название этих господ) устраивали свои балы и маскарады, имели свой клуб и, по временам, всплывали во всей красе своего порочного недуга в громких процессах, как, например, графа Эйленбурга и других. Хотя в литературе по уголовному праву и проводилась некоторыми мысль о ненаказуемости этого порока как извращения, вложенного в иные организмы самою природой, но наш закон еще грозил строгими карами свободному упражнению в этих утонченностях. Он, без сомнения, имел в виду, что обыкновенно удовлетворение порочных наклонностей направляется с жадностью прозелитизма на более или менее беззащитных, вследствие их возраста, неразвития, бедности или психопатической организации. Ограждая последних, закон не может допускать, чтобы порок выступал, со всеми своими материальными соблазнами, явно и с гордо поднятым челом. Там, где понятие о грехе утратило свою силу, где исчезает из общественного оборота понятие о стыде, единственной защитой общественной нравственности является страх наказания. Оно, это наказание, может быть слабо и, по человечеству, снисходительно, но оно должно существовать, доказывая, что вопросы общественной нравственности не безразличны для государства, исполняющего свое культурное назначение. Этот страх наказания и связанного с ним позора может, однако, являться средством для шантажа, и это обязывает судебную власть к особой осторожности во всех случаях, когда имеется налицо обвинение в склонении кого-либо к этому пороку. Такой именно случай и был в моей практике. Градоначальник Ф. Ф. Трепов прислал мне в феврале 1875 года три протокола, составленные сыскною полицией по заявлению пяти лиц о любодейных предложениях им со стороны людей, занимавших различные служебные посты в провинции и временно проживавших в Петербурге. Каждое такое заявление опиралось на свидетельские показания. Рассматривая внимательно эти разновременно составленные протоколы, я заметил, что обвинители и свидетели — все одни и те же лица, лишь меняющиеся в разных комбинациях в каждом отдельном случае. В одном заявлении о сделанном ему предложении и о сопровождавших таковое действиях обиженным являлся сын коллежского регистратора Михайлов, а свидетелями — мещанин Миронов, солдатский сын Процек, лифляндец Андерсон и шведский подданный Норберг; в другом — негодующее заявление исходило от Процека, а Михайлов и другие были свидетелями, в третьем — заступником за свою оскорбленную стыдливость выступал Андерсон, а свидетелями были Процек и остальные и т. д.

Я вызвал к себе этих «потерпевших» для личного с ними ознакомления и увидел молодых людей, очевидно, уже прошедших «огонь, воду и медные трубы», с наглыми лицами, «беспокойною ласковостью взгляда», развязными ухватками и в странных костюмах. На 17-летнем Михайлове, заявившем, что он кончил гимназию, т. е., прибавил он, вышел из второго класса, служил писарем, состоял «по домовой конторе» и ничем определенным не занимается, была яркая канаусовая рубашка, с очень низко вырезанным воротом, подпоясанная серебряным шнурком, плисовые истертые шаровары и сапоги с красными отворотами; на 19-летнем Миронове, по занятиям певчем и бывшем лакее у гробовых дел мастера, был старый сюртук, из которого он давно вырос, с талией на груди и рукавами, кончающимися немного ниже локтя, и длинная, не по росту, бархатная жилетка. Они путались в объяснениях, постоянно ссылаясь друг на друга и не приготовясь подтвердить эти ссылки, и сходились лишь в том, что постоянно пребывают в верхней галерее Пассажа, в бильярдной там же, и при входе в цирк и что все они отлично выпили и вкусно поужинали в дорогом ресторане Дюссо, подписав, вместо уплаты, счет именем одного из «обидчиков», оставив при этом в удостоверение личности распорядителя обеда его официальную визитную карточку, взятую вместе с деньгами из бумажника, «оброненного» им, когда он делал недостойные предложения. Я пригласил и злополучных провинциалов, желавших испить из чаши удовольствий Петербурга, посещая цирк и Пассаж, и там попадавших на удочку этой темной компании. Оказалось, что отдельные члены этой шайки то просили им, юным и неимущим, подарить билет для входа в цирк, то умоляли посетить тяжко больную мать, то взывали о помощи для уплаты в училище, из которого исключены за неплатеж, то, заведя разговор в качестве соседей по месту в театре или в конке, приглашали к себе, обещая познакомить с интересной и ласковой к приезжим дамой, и везли в сыскное отделение или в дом, где помещаются бани или номера, и там или просто на улице подымали скандал на почве своего оскорбленного целомудрия, требуя денег за бесчестье и пользуясь оторопелостью своего нового знакомого для похищения у него разных ценных вещей. При отказе или малой готовности растерявшегося и легковерного «благотворителя» они призывали полицию, и составлялся протокол, заставлявший последнего терять голову, умолять о прекращении этого срама и т. д. Наиболее типичный из этих случаев был даже не с провинциалом, а с пользовавшимся общим уважением, весьма пожилым столичным почетным мировым судьею, который, направляясь на Михайловскую площадь, в сельскохозяйственный клуб, был при проходе через роковой Пассаж остановлен молодым человеком (Процеком), просившим помощи для умирающей от злой чахотки матери. Они вышли на Итальянскую, и здесь судья дал просителю три рубля. «Что это? — спросил тот нахально и вызывающе меняя тон. — Разве мне три рубля следует? Ах ты, старый пес! Такие гадости предлагаешь, да тремя рублями думаешь отделаться! Пятьдесят! И сию же минуту!» — «Что! Да вы с ума сошли!» — «А! ты так… эй!» — и с противоположного тротуара явился другой молодой человек. «Ты слышал, что этот старый черт, предлагал!»— «Да! Конечно…» — «Ну видишь, плати сейчас с… с…» — «Да вы оба с ума сошли! Я позову полицию!» — «А! Полицию… господин городовой! Господин городовой! Пожалуйте сюда: вот этот господин и т. д.»… Начала собираться толпа. Городовой сказал старику: «Пожалуйте в участок: там разберут»…И повел всех трех в участок, в сопровождении любопытных. «Дай десять рублей, отпущу», — вполголоса сказал несчастный сын умирающей матери. «Я ничего ему не ответил, — объяснял мне мировой судья, — в глазах у меня ходили какие-то зеленые круги, ноги подгибались, в ушах звенело одно слово: — позор! позор! — а в голове, когда я думал о семье и о товарищах, мелькала мысль о самоубийстве. Так мы подо-шли к участку. «Ну, давай хоть три рубля, черт с тобой». Я молчал. Мы стали подниматься на лестницу. «Пожалуйте хоть рублик!» Я отрицательно качнул головой, чувствуя, что готов зарыдать от этого дерзкого над собой глумления… Заявитель свистнул, и через миг ни его, ни свидетеля около меня не было. «Идите с богом домой, господин», — сказал флегматично городовой и пошел на свой пост, а я сел на подоконник, внезапно ослабев и чувствуя, что теряю сознание…»