Страница 21 из 161
— Что с тобой сегодня, друг мой? Сидишь хмурый, что-то подсчитываешь, и это ты, дожидающийся каждого следующего дня, как чуда, с уверенностью, что, если хочешь быть счастливым, достаточно любить жизнь. И тебе отлично известно, что я, безусловно, самая богатая и самая счастливая женщина на свете… Ложись скорее, богатство притаилось за дверью и не войдет, пока ты не задуешь лампу.
Разрезвившись, она легко вспрыгнула на постель, улеглась, прислонившись к высоко взбитым подушкам, и выпростала руки из-под простыни все тем же нежно-зовущим жестом. Но он в ответ лишь покачал головой и, с горечью вспомнив весь сегодняшний день, вновь пережив его в памяти, заговорил медленно не торопясь.
— Нет, видишь ли, дорогая, мне стало особенно больно, когда я, наглядевшись на чужой достаток и роскошь, вернулся домой, в это убожество. Ты ведь меня знаешь, я ничуть не завистлив, не честолюбив, не мечтаю ни выдвинуться, ни разбогатеть. Но, пойми ты меня, в иные дни я не могу не страдать за вас, да-да, за вас: за тебя и за детей! Я хотел бы заработать кучу денег, чтобы спасти вас от угрозы нищеты… Побывав у Бошенов с их заводом, наглядевшись на их Мориса, которого они воспитывают, как принца, я понял, что мы с тобой просто погибнем с голоду вместе с нашими четырьмя ребятишками! Ведь даже бедняги Моранжи, мечтающие дать королевское приданое своей дочке, мечтающие о должности с жалованьем в двенадцать тысяч и гордящиеся фальшивой роскошью своего нового обзаведения, и те относятся к нам хоть и дружески, но пренебрежительно. Я не говорю уже о наших квартирохозяевах Сегенах. Если бы ты видела, как они кичились передо мной своими миллионами, своим особняком, всеми своими коллекциями и безделушками! Они меня просто подавили своей жалостью, своими на-смешками над нашей огромной семьей, потому что, видишь ли, благоразумно решили ограничиться сыном и дочерью! Словом, все, включая этих Лепайеров, чья мельница дразнит наше воображение… Ведь совершенно ясно, что, если эта женщина пришла к тебе со своим Антоненом и заявила, что другого у нее не будет, значит, она хотела тебя попрекнуть твоими четырьмя, из-за которых ты, мол, не в силах расплатиться с долгами!.. Да, ничего нам не иметь: ни завода, ни особняка, ни даже мельницы, и никогда мне не заработать двенадцати тысяч франков. У других есть все, а у нас ничего. Такова очевидность! Я не стал бы унывать, дорогая, притерпелся бы, как и ты, ко всему и даже радовался бы, если бы меня не грызла совесть, если бы я не понимал, что нищета, до которой мы докатились, — дело наших же рук… Да, да! Мы сами виноваты в неосторожности и недальновидности.
Марианна слушала мужа с нескрываемым удивлением. Она приподнялась, бессознательно обнажив свое крепкое тело, казавшееся еще белее по контрасту с черными густыми волосами; прекрасные темные глаза, расширившиеся от изумления, сверкали на молочно-белом лице.
— Да что это с тобой? Что такое сегодня стряслось? — спросила она. — Ты такой добрый, такой простой, никогда о деньгах не говоришь, ты был счастлив, несмотря на всю нашу бедность, и вдруг стал рассуждать, совсем как мой кузен Бошен… Ты просто чересчур переутомился в Париже, ложись скорее, и все позабудется.
Он поднялся наконец, но, раздеваясь, продолжал глухо бормотать:
— Конечно, я лягу. Но ведь лачуга, в которой мы живем, от этого не изменится, и если ночью опять пойдет дождь, дети насквозь промокнут. И ты еще хочешь, чтобы я удержался от сравнений! Бедные крошки! А ведь я такой же отец, как и все другие, я тоже хочу счастья своим детям!
Матье уже собрался лечь, когда из детской донесся плач. Тревожно прислушиваясь, он замер посреди комнаты, потом взял лампу и босиком, в одной рубашке, пошел в детскую. Когда он через несколько минут вернулся обратно, изо всех сил стараясь не шуметь, он увидел, что Марианна сидит на постели и, вытянув шею, прислушивается, готовая броситься к детям на любой их зов.
— Спят, — сказал Матье тихо, словно дети могли его услышать. — Это Роза опять разметалась… Теперь все четверо спят крепким сном, как ангелочки. — Поставив лампу на место, он спросил: — Можно гасить?
Увидев, что муж направился к окну, Марианна запротестовала.
— Нет, нет, пусть останется открытым. Ночь такая теплая, такая тихая. Мы еще успеем закрыть его перед самым сном.
И вправду ничего не могло быть чудесней этой весенней ночи, в окно вместе с невозмутимостью ночной тишины вливалось успокоительно-мощное благоухание полей и лесов. Не слышно было иных звуков, кроме глубоких вздохов дремлющей земли, готовой к вечному плодоношению. Однако ночной покой был ощутимо насыщен жизнью, она проявляла себя в трепете желания, в безначальной и бесконечной любви, дрожью проходившей по сонным травам, деревьям, водам, полям. Теперь, когда лампу задули, из темной комнаты стали видны мерцающие звезды да край неоглядных небес, где, словно кратер огнедышащего вулкана, как раз напротив супружеского ложа, пылал отсвет Парижа.
Матье обнял Марианну, крепко прижал к сердцу, ощутив в этом объятии всю ее нежность и силу, и растроганно прошептал ей на ухо:
— Дорогая, пойми, я забочусь только о вас — о тебе и о малышах… Те, другие, богатые, достаточно благоразумны, чтобы не обременять себя семьей, а вот мы, бедняки, обзавелись кучей ребятишек, плодим одного за другим — без счета. Если хорошенько вдуматься — это действительно безумие и непростительная беспечность… И так рождение Розы нас доконало, вынудило укрыться здесь; до тех пор мы как-то сводили концы с концами и не делали долгов. Ну? Что ты на это скажешь?
Она не пошевелилась, не разжала рук, ласково обнимавших мужа. Но он почувствовал, что она затаила дыхание и беспокойно ждет.
— Ничего не скажу, дорогой мой! Я никогда об этом не задумывалась.
— Но вообрази, что произойдет, если ты опять забеременеешь, куда мы денемся с пятым ребенком? Вот тогда действительно все будут вправе издеваться над нами и утверждать, что, раз мы несчастливы, мы сами того хотели… Разве не так? Эта мысль буквально не дает мне покоя, и я сегодня поклялся самому себе, что нам пора остановиться, устроиться так, чтобы пятый не появился… А как ты смотришь на это, милая?
На сей раз Марианна безотчетно ослабила объятия, и он ощутил, что по ее коже прошла легкая дрожь. Ей стало холодно, ей захотелось плакать.
— Очевидно, ты прав. Но что я могу тебе сказать? Ты — глава семьи, и мы сделаем так, как ты решишь.
Однако он держал в своих объятиях не прежнюю Марианну, не любовницу, не жену, а женщину, покорно соглашавшуюся доставить ему наслаждение. И к тому же он чувствовал, что она не совсем поняла его, даже испугалась, почему он вдруг затеял этот разговор.
— Ничего дурного я не сделаю, милочка, — сказал он, стараясь придать своим словам шутливый топ. — Ничему это не помешает. Просто поступим, как другие, ведь решительно все, кого мы знаем, именно так и устраиваются. И ты не перестанешь от этого быть моей обожаемой маленькой женушкой.
Он привлек ее к себе, сжал еще крепче, ища ее губ, но она, в неосознанном протесте плоти и сердца, смущенно пробормотала:
— Да, разумеется, я знаю… Как хочешь, ведь это ты ответствен за наше будущее…
И вдруг она разрыдалась, спрятав лицо на груди мужа, чтобы заглушить свои рыдания; он почувствовал, как крупные горячие слезы падают ему на грудь. Матье замер, ему самому стало не по себе при виде искреннего горя жены, причину которого она вряд ли сумела бы объяснить. Недовольный, рассерженный, он упрекал самого себя.
— Ну не плачь, любимая, я просто дурак, грубиян и негодяй, что посмел заговорить с тобой о таких вещах сейчас, когда ты так доверчиво лежишь в моих объятиях. Потом обдумаешь все хорошенько… Мы еще возобновим наш разговор… И не огорчайся, спи спокойно, положи головку мне на плечо, как всегда в вечера нашей любви.
Действительно, у них было такое обыкновение. И он лежал не шевелясь, пока нежное, ровное дыхание не извещало его, что жена уснула; тогда он осторожно, стараясь не разбудить Марианну, перекладывал ее голову на соседнюю подушку.