Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 161



Больше всего возмутила Матье вздорная и преступная проповедь любви без зачатия и рождения, а главное, старание автора воплотить в девственнице всю силу физической красоты и моральных достоинств. Вот почему Матье не удержался и сказал ему:

— Книга очень интересная и, пожалуй, даже примечательная… Однако любопытно, что сталось бы с Норбером и Анной-Марией, если бы у них появился ребенок, если бы она забеременела?

Озадаченный и оскорбленный Сантер прервал его:

— Забеременеть! Женщина, которую любит светский человек, не может забеременеть.

— А знаете, что меня возмущает? — воскликнул Сеген, развалившись в кресле. — Дурацкое обвинение, которое невежды предъявляют католицизму в том, что он якобы зовет людей к усиленному размножению, хотя это настоящий позор и грязь. Но это же ложь, и вы это блестяще доказали вашей книгой! Вы высказались по этому поводу самым категорическим образом, с чем я, как истый католик, вас и поздравляю.

— Разумеется, — согласился Сантер, располагаясь в шезлонге. — Найдите-ка мне в Евангелии библейский завет: «Плодитесь, и размножайтесь, и наполняйте землю»! У Христа нет ни родины, ни собственности, ни профессии, ни семьи, ни жены, ни ребенка. Он — само олицетворение бесплодия. Поэтому-то в общинах первых христиан чуждались браков. Для святых женщина была лишь нечистью, мучительством и гибелью. Абсолютное целомудрие становилось благодатью, героем был бесплодный созерцатель, отшельник, себялюбец, целиком ушедший в заботы о своем душевном спасении. А идеал женщины да и самого материнства — тоже непорочная дева. Лишь много позже католицизм учредил институт брака, как некую моральную препону, дабы ввести в русло людскую похоть, ибо ни мужчины, ни женщины не могут уподобиться ангелам. Брак всего лишь терпим, он — неизбежное зло, состояние, допускаемое в определенных условиях для тех христиан, что не способны возвыситься до абсолютной святости. Но теперь, как и восемнадцать веков тому назад, праведник, человек, на которого снизошла вера и благодать, не притронется к женщине, он ее осуждает, бежит ее… Только непорочным лилиям Марии суждено благоухать в небесах.

«Уж не издевается ли он?» — подумал Матье: ведь в его голосе звучала сдержанная насмешка, которой хозяин дома, казалось, не замечал. Наоборот, он разгорячился и стал поддакивать Сантеру.

— Вот именно, вот именно!.. Красота всегда побеждает, красота — нетленна, ваша книга наиубедительнейшее тому доказательство: красота — нетронутая девственность, когда ее цветение еще не запятнано нечистым дыханием и когда низменные функции деторождения отмерли… Мне становится тошно и мерзко, когда я встречаю на улицах всех этих женщин, измотанных, бесформенных, некрасивых, за которыми, точно щенки за сукой, тянется целый выводок детворы. Народный здравый смысл сам осуждает их, над ними потешаются, их презирают и высмеивают.

Матье, который так и не присел, счел уместным вмешаться.

— Представление о красоте меняется. Вам кажется красивой бесплодная женщина с удлиненным, худощавым телом и узкими бедрами. А в эпоху Ренессанса красивой считалась женщина здоровая и сильная, с широкими бедрами и мощной грудью. У Рубенса, Тициана, даже у Рафаэля женщины пышут здоровьем, и Марию они изображают подлинной матерью.



Заметьте, достаточно было бы изменить представление о красоте, и малочисленные семьи, которые сегодня в почете, уступили бы место семьям многодетным, которые одни только стали бы достойными подражания… По-моему, единственное радикальное средство именно в этом, только таким путем можно предотвратить нависшую угрозу вырождения нашей нации, о чем в последнее время идет столько разговоров.

Оба собеседника посмотрели на Матье с сострадательно-иронической улыбкой, как и подобает существам высшим.

— Значит, по-вашему, убыль рождаемости — зло! — воскликнул Сеген. — И вы, человек интеллигентный, вы повторяете этот надоевший всем припев? Подумайте хорошенько, поразмыслите над этим вопросом.

— Еще одна жертва злополучного оптимизма! — добавил Сантер. — Согласитесь же, что природа действует безрассудно, и тот, кто слепо ей следует, неизбежно становится ее жертвой.

Оба говорили наперебой, иногда даже заглушая друг друга. Их возбуждало, опьяняло собственное мрачное воображение. Во-первых, прогресса вообще не существует. Достаточно вспомнить конец прошлого столетия, когда Кондорсе возвестил возврат золотого века, равенство, мир между государствами и людьми; эта благородная утопия переполняла радостью все сердца, давала простор светлым чаяниям, а сто лет спустя — полное крушение, страшный финал нашего века, банкротство науки, свободы и справедливости, которые грубо втоптаны в грязь и кровь, а на пороге новый век, грозящий еще неведомыми ужасами! Во-вторых, разве опыт не был уже проделан? Разве вожделенный золотой век не был для язычников прошлым, для христиан будущим, а для наших социалистов желанной действительностью? Все три эти утопии одинаково иллюзорны и плачевны, полное счастье — лишь в небытии. Разумеется, Сеген и Сантер, как добрые католики, не решились бы уничтожить мир одним махом, но зато они считали дозволенным его ограничить. Впрочем, теории Шопенгауэра и Гартмана, по их мнению, уже вышли из моды. Они преклонялись перед Ницше, провозглашали ограничение народонаселения, мечтая о создании аристократической элиты, о более деликатной пище, о рафинированных мыслях, о несказанно красивых женщинах, об идеальном человеке, о высшем существе, чьи наслаждения будут неисчислимы. Все это получалось у них не совсем гладко, но их не особенно смущали собственные противоречия, ибо, по их словам, они пеклись лишь о красоте. С Мальтусом они были запанибрата, равно как и Бошен, главным образом, потому, что его гипотеза, взваливая на бедняков всю ответственность за их бедственное положение, снимала с богачей тяжкое бремя угрызений совести. Но если Мальтус и возвел в непреложный закон воздержание, он не предлагал никаких ухищрений, а они, они мечтали о принудительном прекращении рождаемости, причем самыми варварскими методами, мечтали о любви без зачатия, что позволит человеку предаваться чудовищному, но, само собой разумеется, утонченному разврату. Захлестываемые черными волнами мрачной поэзии, они охотно рисовали себе конец света, но видели его не иначе, как в спазмах доселе не изведанных наслаждений, удесятеренных отчаянием.

— Разве вам неизвестно, — холодно сказал Сантер, — что в Германии предложили ежегодно кастрировать определенное количество детей бедноты, причем процент устанавливается в зависимости от статистики рождений. Это единственное средство хоть как-то обуздать идиотскую плодовитость простолюдинов.

Подобный литературный пессимизм был не в силах смутить Матье, он постоянно трунил над ним, сознавая, какое пагубное влияние оказывает на нравы литература, проповедующая отвращение к жизни, стремление к небытию. И здесь, в этом доме, он явственно ощущал веяние глупой моды, тоску отчаявшейся эпохи, единственным развлечением которой была игра со смертью. Кто же из этих двух мужчин, отравлявших друг друга своими разглагольствованиями, лжет более самозабвенно, толкает другого на безумства? В глубине подлинного пессимизма всегда таится болезнь, неполноценность. Матье, исповедовавший религию плодородия, всегда считал, что народ изверившийся в жизни, опасно болен. И все-таки подчас его терзали сомнения по поводу уместности многодетных семей, и он спрашивал себя, не принесут ли, в силу экономических и политических причин, десять тысяч счастливых граждан больше славы и чести своей стране, чем сто тысяч несчастных.

— Не можете же вы отрицать, дорогой господин Фроман, — снова кинулся в атаку Сеген, — что наиболее развитые и интеллигентные люди наименее плодовиты. Чем выше интеллект человека, тем ниже его способность к деторождению. Столь милое вам кишение человеческих существ, которое вы стремитесь возвести в образец красоты, в современном обществе может возникнуть лишь на навозе нищеты и невежества. С вашими идеями вы должны быть республиканцем, не так ли? А ведь доказано, что тирания увеличивает численность народонаселения, тогда как свобода, наоборот, улучшает его качественно.