Страница 1 из 120
Эмиль Золя
Из сборника «ЧТО МНЕ НЕНАВИСТНО»
ЧТО МНЕ НЕНАВИСТНО
ПРЕДИСЛОВИЕ
© Перевод. Н. Аверьянова
Ненависть священна. Ненависть — это возмущение сильных и могучих сердец, это воинствующее презрение тех, в ком посредственность и пошлость вызывают негодование. Ненавидеть — значит любить, значит ощущать в себе душу пылкую и отважную, чувствовать глубокое отвращение к тому, что постыдно и глупо.
Ненависть дает облегчение, ненависть творит справедливость, ненависть возвышает.
Я чувствовал себя моложе и смелее всякий раз, как во мне поднимался бунт против пошлости моей эпохи. Ненависть и гордость я сделал двумя своими девизами; мне было приятно уединяться и в своем уединении ненавидеть все, что оскорбляло во мне чувство правды и справедливости. Если я сегодня чего-то стою, то это потому, что я одинок и исполнен ненависти.
Я ненавижу ничтожных и бездарных людей, — они меня удручают. Они испортили мне немало крови и нервов. Ничто не вызывает у меня большего раздражения, чем эти невежды, которые выступают, как гуси, переваливаясь с ноги на ногу, тараща глаза и разинув рты. Я не мог шагу ступить, чтобы не натолкнуться на трех дураков, — вот почему мне так грустно. Дорога жизни загромождена глупцами: они хватают вас на ходу, чтобы обдать слюной своей пошлости. Они двигаются, они говорят, и весь их облик, их манеры, голос так оскорбляют меня, что я, как Стендаль, дураку предпочитаю злодея. Как же нам быть с этими людьми? В наше время боев и форсированных маршей они просто обуза. Мы покидаем старый мир и устремляемся к новому миру. А они виснут у нас на руках, бросаются нам под ноги с дурацким смехом и нелепыми поучениями; из-за них наша походка становится спотыкающейся, неуверенной. Тщетно пытаемся мы от них отделаться — они напирают на нас, они нас душат, липнут к нам. Подумать только! Мы живем в эпоху, когда железные дороги и электрический телеграф открывают перед нами безграничные перспективы, в тот значительный и тревожный век, когда человеческий разум зачинает новую истину, а между тем находятся глупцы и ничтожества, которые отвергают действительность, барахтаясь в узком и затхлом болоте своей пошлости. Горизонты ширятся, разгорается свет, озаряя небо. А они по доброй воле погружаются в тепловатую тину и с томной медлительностью переваривают пищу; при этом они жмурят свои совиные глаза, не выносящие света, они вопят, что им не дают покоя, что их подымают спозаранку и они уже не могут нежиться по утрам в стойле всеобщей глупости и жевать свою жвачку, безмятежно перетирая ее челюстями. Уж лучше иметь дело с помешанными: те хоть на что-то могут пригодиться. Помешанные мыслят; каждый из них одержим какой-нибудь навязчивой идеей, искалечившей его рассудок; это душевнобольные люди, люди с расстроенной психикой. Но они полны жизненных сил. Я охотно слушаю их, ибо всегда надеюсь, что в хаосе их мыслей вот-вот блеснет высшая истина. Только, ради бога, уничтожьте вы глупцов и пошляков, духовных импотентов и кретинов, создайте законы, чтобы избавить нас от этих людей, которые, пользуясь своей слепотой, уверяют, что вокруг царит мрак. Пора людям мужественным и энергичным иметь свой девяносто третий год, — мир устал от наглого господства посредственностей, всех их пора пустить под нож гильотины.
Я их ненавижу.
Ненавижу людей, которые замыкаются в какой-либо ограниченной идее, которые ходят гуртом, уставившись в землю, и не видят сияющих небес. У каждого такого стада — свой бог, свой кумир, на жертвеннике которого оно предает закланию великую человеческую истину. В Париже несколько сотен таких стад, по два-три десятка в каждом углу; у всех у них есть своя трибуна, и с ее высоты они торжественно вещают народу. Они идут своей проторенной тропой, важно выступая во всем своем ничтожестве, и истошно вопят, едва только потревожат их ребяческий фанатизм. Друзья мои, поэты и прозаики, ученые люди и просто искатели истины, все вы, знающие их и не раз стучавшиеся в дверь к этим важным господам, которые запираются на ключ, чтобы спокойно стричь ногти! Осмельтесь же вместе со мною поднять свой голос и во всеуслышание скажите, что они, как трусливые и нетерпимые церковные сторожа, выбросили вас вон из своей церковки. Расскажите, как они посмеялись над вашей неопытностью, считая, что опытность состоит в отрицании любой истины, которая не согласуется с их заблуждением. Расскажите историю вашей первой критической статьи, расскажите, как вы пришли к ним со своим честным, своим откровенным суждением и натолкнулись на такой ответ: «Вы называете человека талантливым, а между тем никто не должен считать его таковым, коль скоро мы его таковым не считаем». Любопытное зрелище являет собою мыслящий и справедливый Париж! Где-то далеко-далеко, вверху или внизу, существует, разумеется, единственная и абсолютная истина, которая управляет мирами и движет нас к будущему. Здесь же, в Париже, мы видим сотни истин, которые сталкиваются друг с другом, разбиваются одна о другую, сотни стад, которые блеют, отказываясь идти вперед. Одни сожалеют о безвозвратно ушедшем прошлом, другие мечтают о призрачном будущем; те, что грезят о настоящем, говорят о нем как о вечности. Каждая религия имеет своих жрецов, каждый жрец — своих слепых приверженцев и евнухов. До действительности никому нет дела; это какая-то пародия на гражданскую войну, битва мальчишек, обстреливающих друг друга снежками, гигантский фарс, где прошлое и будущее, бог и человек, ложь и глупость выступают в роли самодовольных и смешных кривляк. Где же, я спрашиваю, свободные люди, те, что живут во всеуслышание, не замыкая свою мысль в узких рамках догмы, и смело шагают к свету, не боясь, что завтра отрекутся от самих себя, люди, которые заботятся лишь о справедливости и истине? Где те люди, которые не входят в продажные клаки и по знаку своего предводителя не рукоплещут кому придется — богу или человеку, народу или аристократии? Где эти люди, которые живут в стороне от человеческого стада, которые приветствуют всякое благородное дело, презирая сектантство и ратуя за свободу мысли? Стоит этим людям заговорить, как напыщенные кретины приходят в ярость и подавляют их своей массой; потом они вновь важно предаются пищеварению и убедительно доказывают друг другу, что все они глупцы.
Я их ненавижу.
Ненавижу злобных насмешников, ничтожных молокососов, которые зубоскалят, потому что не могут подражать неуклюжей важности своих папаш. Иной раз взрыв смеха бессмысленнее дипломатического молчания. Нашему беспокойному веку свойственна нервическая и тревожная веселость, которая вызывает во мне болезненное раздражение, словно скрежет гвоздя по стеклу. Да замолчите же вы, берущиеся забавлять публику! Вы разучились смеяться, от вашего кислого смеха остается оскомина. Шутки ваши тошнотворны; ваши легкие кульбиты не более грациозны, чем движения паралитика; ваши опасные сальто-мортале жалки и смешны. Разве вы не видите, что нам вовсе не до шуток? Взгляните на себя: у вас у самих на глазах слезы. Зачем же вы себя насилуете, зачем гогочете, стараясь представить в смешном виде то, что на самом деле страшно, — когда-то, когда еще умели смеяться, смеялись иначе. В наше время смех — это судорога, веселость — лихорадочное безумие. Наши зубоскалы, слывущие весельчаками, в действительности — люди угрюмые; уцепившись за какой-нибудь факт, за того или иного человека, они тискают его до тех пор, пока он не лопнет, — совсем как озорные дети, которым игрушки доставляют особое удовольствие именно тогда, когда они их ломают. Наш смех — это смех людей, держащихся за бока при виде несчастного прохожего, который, упав, сломал себе ногу. Мы смеемся даже тогда, когда для этого нет ни малейшего повода. Потому-то нас и считают очень веселым народом, — мы смеемся над нашими великими деятелями и над нашими подлецами, над богом и над дьяволом, над другими и над собой. В Париже существует целая армия людей, поддерживающих общественное веселье; весь фокус в том, чтобы сохранять веселую глупость, подобно тому как иные сохраняют глупость торжественную. Мне жаль, что у нас так много остряков и так мало правдолюбцев. Всякий раз, когда я вижу, что какой-нибудь честный малый принимается смеяться, желая позабавить публику, мне становится жаль его, я сожалею, что он не настолько богат, чтобы жить, ничего не делая и не принуждая себя гоготать так непристойно. Но я не сочувствую людям, которые умеют только смеяться и никогда не плачут.