Страница 66 из 76
Вот ты, Андрей Петрович, поступил, как инженер. Валяй к чертовой матери, Доронин, на свалку. Дешевле нового спеца на твое место поставить, чем с тобой волыниться!
И здесь ошибка твоя глубокая. Писатель все-таки врачом человеческих душ должен быть, потому как дело имеет с людьми живыми, а не с металлом.
Врач не скажет: «Человек, ступай на погост!» Таблетки пропишет, уколы назначит, по свежему воздуху гулять прикажет. Простыми словами говоря, сделает все, чтобы человек раньше времени на тот паскудный свет не отправился...
Ты прости меня, Андрей Петрович, но ошибка мне твоя вот так видится, потому что линия твоя не видится совсем...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Поезд покатил неслышно. Людской гомон остался на перроне. А вагоны вдруг двинулись, словно их подтолкнул ветер, медленно, медленно. За ними можно было идти. Разговаривать с Буровым, который стоял возле опущенного окна? Но все уже было сказано. Я не двинулась с места, и толпа обтекала меня, словно фонарный столб.
— Я уезжаю, — сказал он два дня назад. — Насовсем.
Чужой, строгий. Таким в первый раз я увидела его тогда в редакции, когда мы пришли с Закурдаевой поговорить о фельетоне.
— Далеко? — спросила я.
— Бронислав рекомендовал меня в ту газету, где когда-то работал сам.
— Все поняла. Ты хочешь тянуть свой билет с его подсказкой?
Буров не среагировал. Мои «шпильки» больше не имели силы. Во всяком случае, так мне казалось. Я ощущала вокруг мужа стену, твердую, будто черепаший панцирь.
— Время действует на тебя, как на хлеб, — мудро и спокойно изрек он.
— Почему?
— Ты черствеешь.
Я ушла в ванную. Закрылась. Пустила воду. И стала плакать. Я плакала не потому, что любила Бурова. В этом у меня никогда не было твердой уверенности. Я плакала от обиды. От обиды на себя: почему я не бросила его первой. Как там надо было сделать? Выставить на лестничную клетку чемодан. Сказать: «Вот — бог, вот — порог. Проваливай!»
Я не сделала этого. Сделал он.
Пришел домой постылым вечером, когда ветер гнал по Полярной улице почерневшие за зиму прошлогодние листья. Остался в плаще. Начал собирать вещи...
Собирал с какой-то обреченной медлительностью. Часто снимал очки. Протирал их лениво и мягко, как гладят котенка.
Из ванной я вышла зареванная. Он не заметил следов слез на моем лице. Потому что старался на меня не смотреть. Вел себя так, словно был один в квартире.
Я же ушла на кухню, захлопнула за собою дверь. Села на табурет и включила транзистор. Музыка точно высветила кухню, еще секунду назад тоскливую и неуютную.
Ти-тара-та. Ти-тара...
Простенькая, как полевые цветы, она, казалось, пахла цветами. Я с удовольствием посмотрела на шкаф: цветочницы из саксонского фарфора, подаренные Буровым на вторую годовщину нашего супружества, были пусты. На них лежал слой пыли, под ними длинные тени. Солнце еще не угасло, тянулось ржавой полосой над крышей ближнего дома, совершенно плоской, с воздетыми к небу антеннами. На балконах сушилось белье, сразу на семи балконах. Подумалось, хорошо, что не на крыше. Потом увидела ворох старых газет, захламивших подоконник. Куда девать старые газеты? Сжигать негде. Макулатуру школьники не собирали давно.
Буров приоткрыл дверь. Может, хотел проститься:
— Возьми и газеты, — сказала я своим обыкновенным насмешливым голосом. Услышала его. И сердце застучало ровнее. И теплота вернулась в посиневшие было пальцы.
— Что? — не понял Буров.
— Возьми и газеты. Они твои. Ты выписывал на свои деньги.
— Тебе тоже нелишне читать газеты, товарищ начальник смены.
Я не возразила. Не доставила ему такого удовольствия. Сказала:
— Буду покупать в киоске. Я всегда раньше ухожу на работу, чем приходит почтальон.
Он сгреб газеты, словно грязное белье, сунул их в чемодан. Придавил крышкой. Крышка выпирала, потому что чемодан был набит до отказа: за семь лет накопилось много вещей, незаметно, очень незаметно.
— Может, ты перестанешь психовать? И скажешь, что все-таки случилось?
— Я подал заявление об уходе, — пробурчал Буров. Вытер рукавом плаща вспотевший лоб. И наконец посмотрел на меня.
— А о разводе ты заявление не подавал?
— Подашь сама, если захочешь.
— Спасибо за доверие.
— Я всегда верил тебе. И не раскаиваюсь в этом.
— В чем же ты раскаиваешься?
— Сам до конца не знаю.
— Не знаешь или не хочешь знать?
— Имеет ли это значение? — спросил он грустно.
Он поднял чемодан, словно взвесил его в руке. Потом опять поставил на пол. Достал папиросы. Закурил. Я понимала: он хочет сказать что-то на прощанье. Но не может вот так, экспромтом, найти подходящие слова. А произнести просто какие-либо считает ниже своего достоинства. Мне все-таки не верилось, что мы расстаемся насовсем, что он уйдет и никогда не вернется в эту квартиру, что здесь возле стола когда-нибудь будет стоять другой мужчина, а где-то другая женщина будет выслушивать мудреные поучения Бурова.
— Мне нужно переменить климат, — сказал он. — Побыть одному, без близких и знакомых... Я предоставляю тебе полную свободу. Только прошу помнить, свобода, как и огнестрельное оружие, требует осторожного обращения с собой.
Я не вышла проводить его до порога, не слышала, как щелкнула за ним дверь. Сидела точно пригвожденная к табурету, и транзистор безголосо и хрипло издевался надо мной каким-то дешевым шлягером, повторяя и повторяя:
Несколько дней назад партком решил заслушать Бурова на одном из заседаний, предварительно ознакомившись с комплектом газеты за прошлый год. Как член парткома, я присутствовала на заседании, но молчала. И слушала. И сердце мое сжималось в волнении за Бурова.
Было бы враньем сказать, что кто-то придирался к Бурову на парткоме. Его даже похвалили: газета своевременно и правильно откликается на все важнейшие постановления партии и правительства, верно нацеливает коллектив фабрики на перевыполнение плана и улучшение качества обуви. Когда же речь зашла о журналистской практике Бурова, Луцкий не посчитался с самолюбием редактора:
— От Бурова мы ожидали большего. Мы смело взяли на эту должность выпускника факультета журналистики. Полагали, он внесет живинку, задор... Буров не оправдал наших ожиданий. Он пошел трудоемким, но малоэффективным путем. Стал писать всю газету сам. Фамилии под статьями стоят разные: рабочих, начальников смен, цехов. Даже моя фамилия появляется часто. Однако, как правило, весь номер от первой до последней строчки написан Буровым. Это допустимо раз, два, три... Ну, пусть год, ну пусть два... Но не столько же лет!.. При таком положении вещей неизбежны повторы, однообразие, скука... Буров не смог создать вокруг газеты творческий актив из рабочих и служащих. Тем самым обрек газету на прозябание. Вспомните, Андрей Петрович, как ваша супруга, еще не будучи вашей супругой, принесла рисунки о стульях. Номер и прозвучал. До сих пор его помнят... А разве среди нашего огромного коллектива нет других талантов?..
Особо хотел бы я остановиться на рассказе Бурова «Хобби». Мне не понравился этот рассказ. И дело тут не в литературных достоинствах или недостатках этого произведения. Дело в том, что рассказ получился недобрым по отношению к старому рабочему. Оценивать жизнь человека нужно не по незнанию им иностранных слов, а по тому большому, полезному труду, который он за долгие годы отдал стране, народу.
Буров обиделся. Он вообще был обидчивый и трудноотходчивый человек. Он сказал:
— Многотиражка — газета безгонорарная. Хотел бы я посмотреть на вас, товарищ Луцкий, если бы на фабрике отменили заработную плату и пригласили людей работать на общественных началах, много бы вы дали плана и качества?