Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 76

Широкий, наоборот, посоветовал:

— Ты, Миронова, с Каменевой с глазу на глаз не разговаривай. Ты Доронина подключи. Он сколько лет предцехкома был. Он всех знает...

— Хорошо, — согласилась я.

У Доронина болело горло. Оно было обмотано толстым серым шарфом. И голова Ивана Сидоровича казалась гладкой и маленькой, словно бильярдный шар.

Фрося Каменева, молодая, но уже рыхловатая, вошла в кабинет с выражением покорной обреченности, неся ее на своем красивом лице торжественно, как хлебосольная хозяйка несет на блюде свежеиспеченный пирог — секрет дома. Она, скорее всего, была натуральной, а не крашеной блондинкой, и ее длинные волосы хорошо смотрелись на бледно-синем халате из японского нейлона, и шея у нее была белая и красивая.

— Здравствуй, Наташенька, — сказала она ласково и устало. И тут же села на стул. Мне не было видно из-за стола, но похоже, что полы ее широкого халата несколько распахнулись, потому что Доронин осоловело уставился на ноги женщины и стал торопливо делать движение правой рукой, которое могло означать лишь: запахнись, поправь одежду.

Каменева действительно одернула халат. Нежно и приветливо сказала Доронину:

— Не расстраивайся, Иван Сидорович. Не нарочно... — Повернулась ко мне: — Ну кто такое чучело соблазнять станет?

Доронин выпучил глаза. И я невольно потянулась за водой к графину. Но Иван Сидорович решительно поднялся, не глядя на нас, вышел из кабинета и, что было сил, хлопнул дверью.

Каменева достала из кармана пачку сигарет. Спросила:

— Не куришь?

— Нет.

— А я закурю.

— Вот пепельница.

— Спасибо.

Она смотрела на меня без интереса, словно мы сидели в этом кабинете десять, двадцать лет и до чертиков надоели друг другу.

Я, предполагавшая, что беседу с Каменевой будет вести умудренный годами и опытом Доронин, просто не знала теперь, с чего начать.

— Красивые у тебя глаза, — сказала Каменева. — Только ты их немного подкрашивай.

— Мне нельзя. Вид получается вульгарный.

— Нужно аккуратно. С боков удлинять чуть-чуть.

— Времени нет.

— Ты еще учишься?

— Учусь.

— Тоже когда-то мечтала.

— Не прошла по конкурсу?

— Силы воли у меня нет. Понимаешь?

— Нет, — призналась я. И уже не думала о том, как начну с ней разговор, пугающий, грустный, мерзкий.

— У одного человека красоты нет. У другого слуха. У третьего ума. А у меня силы воли, — Каменева разочарованно махнула рукой, коротко блеснув маникюром на тонких пальцах.

— Муж твой приходил, — твердо сказала я.

— Слышала.

— Ребенка у тебя забрать хочет.

— Когда? — равнодушно спросила она.

— Не знаю, — я растерялась.

— Пусть скажет, когда и куда привести, — голос тихий — не человек, а живая покорность.

— Хорошо. Я сообщу тебе.

— Все? — спросила Каменева. Поднялась. У дверей я остановила ее:

— Тебе не жалко?

Она посмотрела на меня тоскливо и даже немного отрешенно. Сказала:

— Далеко пойдешь.

— Почему?

— Ты любопытнее, чем другие. Меня по сто раз в день спрашивают: сколько стоит мой японский нейлоновый халатик, а я его не покупала. Мне подарили.

Недели две спустя утром в проходной увидела большое объявление о партийном общефабричном собрании с повесткой дня: итоги выполнения полугодового плана.





Днем Широкий прошепелявил:

— Пошкольку Корда в отпушке, от нашего цеха должны выштупать или я, или вы, Наталья Алекшеевна. Протешишт меняет у меня передний мошт, и я не проишношу половины шлов рушшкого яшыка. Придетша выштупить вам.

Эта новость привела меня в состояние паники. Выступать на цеховых собраниях стало моей привычкой. Но там были все свои, знакомые девчата. И говорить там приходилось просто, только по делу, как в обыкновенном разговоре.

Общефабричные же собрания проводились в актовом зале клуба «Альбатроса». Вместительный зал заполняли люди, многих из которых я даже не видела раньше в лицо. Ведь фабрика была огромная! Ораторы выходили на трибуну, говорили через микрофон. Они говорили о многом: о событиях в стране и за рубежом, о долге, ответственности, плане и высоком качестве продукции. Но даже лучших из них, тех, которые говорили гладко, не сбивались и не заикались, слушать было все-таки скучновато. Товарищи, сидящие в зале, без энтузиазма, исключительно из вежливости, а может привычки, хлопали в ладоши.

При мысли о том, что нужно будет подняться на трибуну и выступить с речью, у меня деревенел язык, а в голове становилось пусто, как в автомобильной камере.

Дома я расплакалась. Буров долго терпел, делал вид, что читает Шарля де Костера, наконец спросил: — Может, ты объяснишь, в чем дело?

Я, конечно, объяснила. Он налил мне боржома. И сказал:

— Выпей.

Но я не могла пить боржом, потому что вода пахла йодом.

— Я напишу тебе речь. Прочитаешь, и все.

— Я не хочу читать, — ответила я капризно.

— Сейчас так принято. Почти все читают речи, а не произносят.

— Но они читают свои речи. На фабрике все поймут, что это твоя речь, а не моя.

— Я постараюсь подделаться под твой стиль, — серьезно сказал Буров.

— Глупости, никакого моего стиля не существует.

— У каждого человека есть свой стиль, даже если он не пишет и не рисует. А ты рисуешь...

— Не могу же я произнести речь в картинках?

Он улыбнулся. Вообще он улыбался не очень красиво. Лицо его при этом глупело. Теряло строгие очертания, свойственные ему обычно.

Сказал, покачивая головой:

— Между прочим, это было бы оригинально и очень доходчиво.

— Кто бы меня понял? Могли подумать, что я просто смеюсь над людьми.

— Понять бы, допустим, поняли. Во всяком случае, большинство. Но технически такая штука в условиях «Альбатроса» неосуществима. Напишу тебе нормальную речь. И все будет просто.

— Я не хочу просто. Я не хочу нормальную речь. От нормальных речей люди зевают и хлопают только из вежливости. — Я уже начинала капризничать, ощущая сладостную радость только от одного предчувствия, что Буров будет угождать мне. Ему вообще нравилось, когда я вела себя как не очень умная и не очень взрослая женщина.

— Все понял. Речь будет рассчитана на неподдельный интерес и восторженные аплодисменты.

— Ты знаешь тайну таких речей?

— Тайна проста, как таблица умножения. Долбанешь дирекцию фабрики за недостатки. И счет будет два — ноль в твою пользу...

Я представила длинное и желтое, как желудь, лицо директора объединения «Альбатрос» Бориса Борисовича Луцкого, и мне стало немного страшно.

— Почему два — ноль? — робко спросила я.

— Первый балл за смелость. Второй — за перспективу. После этой речи ни один начальник не станет просить тебя выступать на каком-нибудь собрании или заседании.

Я хитро подмигнула Бурову:

— Если так, согласна. Пиши...

И он написал... Не думаю, что это был шедевр публицистики или откровения современника. Но... Буров занимал пост редактора фабричной газеты, работал много лет, знал проблемы, интересы фабрики в целом. И написанная им речь по своему наполнению, широте освещения была выше интересов конвейера или одного пятого цеха, от имени которого я должна была выступить. Это была речь руководящего товарища, мыслящего объемно, если не директора объединения, то по крайней мере заместителя или главного инженера.

Я поделилась своими сомнениями с Буровым:

— Понимаешь, я буду выглядеть школьником, выдающим стихотворение Пушкина за свое собственное.

Буров, довольный сравнением, соглашаясь, кивал порозовевшей лысиной.

— Почему бы тебе самому не произнести эту речь? — предложила я.

— Мне потом придется искать новую работу. А у тебя должность неснимаемая. Луцкий не снимет тебя и не посадит на конвейер своего приятеля.

Я с сомнением посмотрела на мужа:

— Может, ты преувеличиваешь страхи?

— Если самую малость... А потом, пойми, одно дело — речь в устах редактора газеты, другое — в устах женщины от конвейера. Молодой, растущей профсоюзной активистки, которая через считанные дни получит диплом инженера.