Страница 24 из 76
— Хорошо. Не застегивай.
«Тиу-тиу-чис...» — опять запел пухляк, подсматривая за нами с березы. Я погрозила ему пальцем. Ветер вдруг скользнул над ветками. Хвоя посыпалась желтыми иголками. Иголки попадали на бежевый берет Андрея, на плечи, даже на очки. И я, конечно, была в иголках. Но я не видела себя со стороны, а муж не говорил ничего, только улыбался.
Где-то за дорогой лаяла собака, кудахтала курица. Буров достал сигарету и закурил.
Потом он рубил дрова.
Топор с тяжелым уханьем входил в чурки. Они разлетались не сразу, белели древесиной, сорили щепами.
По дорожке, что вела к фасаду дачи, вышел пожилой мужчина в длинном, старого покроя макинтоше. Лицо его было так же старо, как и макинтош. В руке он держал толстую сучковатую палку.
— Добрый день, — вежливо сказал мужчина, приподняв зеленую шляпу.
— Добрый день, — ответила я.
Буров выпрямился, не выпуская топор, повел плечами. Сказал:
— Здравствуйте.
— Я ваш сосед, — пояснил пожилой мужчина в зеленой шляпе, — я живу там.
Он поднял палку и показал ею на север.
— Очень приятно, — сказал Буров.
— Я услышал звук топора и пошел, как на огонёк, Я думал, здесь работают мастера.
— Мастера? — не поняла я.
— Мастера по распилке дров, — разъяснил мужчина в зеленой шляпе.
— Мы и есть мастера, — весело отозвался Буров. — Шабашники-сезонники.
Мужчина в зеленой шляпе недоверчиво покачал головой.
— Не похоже.
— Очень даже похоже, — не унимался Буров. — Я мастер, она мастерица.
— Хорошая у вас мастерица, — улыбнулся мужчина. Лицо его в момент улыбки не помолодело, не осталось прежним, оно постарело, постарело на много лет.
— Мастерица — высший класс, — сказал Буров, обнял меня за плечи.
Мужчина в зеленой шляпе кивнул в знак согласия, произнес тихо:
— Прелестная сегодня погода.
— Да, — сказала я. — Так мило на улице.
— А в доме сыро, — мужчина оперся на палку, стоять ему было тяжело.
— Вы присядьте, — я освободилась от объятий Бурова и указала на скамейку, что, обсыпанная хвоей, стояла между двух сосен.
Мужчина в зеленой шляпе тоскливо покачал головой:
— Я пойду.
— Погодите, — сказал Буров. — Вы живете один?
— Увы. Внуки вспоминают обо мне только летом.
— Тогда посидите пару минут. Я сейчас расправлюсь с чуркой. А потом, много не обещаю, но бревно с этой мастерицей мы для вас разделаем.
— Нет, что вы! — смущенно, испуганно пробормотал мужчина в зеленой шляпе, — Мне неудобно. Я думал...
— Ничего, ничего, — перебил его Буров. — Не надо усложнять жизнь. Мы запросто, по-соседски...
Дача старика была размерами меньше, чем у моей свекрови. Но стены здесь темнели кирпичом, и ступени на крыльцо вели цементные. Солнце садилось, деревья еще не заслоняли его. Крыльцо было высвечено щедро.
Старик поил нас французским ликером. Мы закусывали черноплодной рябиной, которая лежала на непокрытом столе, под солнцем, и капли на ветках и ягодах светились, и ликер светился в бутылке, зеленый ликер, в пузатой бутылке из толстого стекла.
Ненавязчиво, а как-то очень грустно старик благодарил и меня и Бурова. И говорил, что тех двух бревен, распиленных нами, хватит ему надолго, до самых снегов, а может, и дольше, потому что дом все-таки теплый, только вот сырость, с сыростью надо бороться. Старику было восемьдесят лет. Всю жизнь он проработал врачом-педиатром. А теперь вот коротал дни на даче, на свежем воздухе, среди хвои и тишины...
Буров излучал хорошее настроение, он устал немного, но был доволен всем: мной, стариком, осенью, этим недельным отпуском, который он выхлопотал для нас у директора фабрики.
— Верно, верно, — говорил он. — Старость прекрасна, как и молодость. Другое дело, что не все доживают до почтенных лет...
Мы возвращались домой с первыми звездами. С блеклым сумраком и робким ледком на тропинках.
— Будем топить печь? — спросила я, когда мы подошли к даче.
— Не будем, — махнул рукой Буров.
— Рискнем?
— Рискнем.
Птицы улетали высоко. Зима обещала быть мягкой. На ветке боярышника пел пухляк. Солнце меж соснами, натыкаясь на мокрые стволы, блуждало в рассветном тумане, словно человек с завязанными глазами. Туман лежал у крыльца, на козлах, на поленьях, отсыревших за ночь. Туман слушал, как пела птица: «Тиу-тиу-чис-чис-чис. Тиу-тиу-чис...»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Ты хорошо подумала? — спросил Буров строго.
Строгость в его голосе приводила меня в трепет. Разумеется, не в испуганный или раболепный. А в такой... как бы лучше сказать, уважительный, что ли...
Я пришла в редакционную комнату после смены. И Буров сидел за своим, заваленным гранками, как мусорный ящик хламом, столом и смотрел на меня с таким превосходством, словно я была не его законная жена, а какой-то докучливый, неинтересный автор.
— Хорошо, — ответила я не очень уверенно.
— Высшее образование — это на всю жизнь, — произнес он традиционным нравоучительным тоном.
— Почему? — легкомысленно спросила я.
— Институт кончают один раз.
— Можно и два.
— На этот счет пословица есть.
Я не знаю, как и где возникло выражение: дым висел коромыслом. Но, вне сомнения, оно предназначалось для кабинета Бурова, как седло для лошади.
— Какая? — спросила я, пытаясь открыть фрамугу.
— Для умного и одного института много, для дурака и двух мало.
— Умный — это, конечно, ты, — ответила я весело, усердно дергая за шнур.
— Слушай, не открывай, — замахал рукой Буров. — Сквозняком потянет, а у меня горло шалит.
— От дыма шалит.
Фрамуга откинулась с грохотом, напоминающим раскат грома. Буров даже подскочил. Неудовольствие на лице, как вывеска на магазине, — броская и лаконичная.
— Милая моя, окно разворотишь.
— Милый мой, не замерзнешь. А замерзнешь, дома отогрею.
Ключик верный. Буров добреет, как кот, которого гладят по головке. Вперевалочку выходит из-за стола. Говорит:
— Все-таки подумай, Наташа. Я тебя не отговариваю. Инженер-технолог по обработке кожи — это хорошо. Но, может, лучше модельер. Ты же рисуешь.
— Ну, как я рисую! Глупости.
— А если выбрать другую науку: филологию, историю искусств?
— На вечерний принимают прежде всего по профилю работы. Сам знаешь! А филология, история искусств... Господи! Мне сочинение хотя бы на тройку написать.
— Сочинения пишут по шпаргалкам, — сказал Буров. — Во всяком случае, все приличные люди...
Он сказал это убежденно. Без всякого юмора.
— Как минимум, для этого нужно уметь пользоваться шпаргалками, а как максимум, иметь шпаргалки, — предположила я.
— Пиши, — посоветовал Буров.
— Я купаюсь в свободном времени.
— Такого никогда не случится, — он обнял меня за плечи.
Было в нем тогда что-то родное, близкое. Словно мы жили друг с другом не год, а век. На минуту все отдалилось, поплыло. Только розовый вечерний свет задыхался в кабинете да из неясных углов проглядывала тишина.
— Я помогу тебе, — сказал он. — Экзамены — это спортивная игра. А у каждого спортсмена есть тренер. Я буду твоим тренером.
Увы! Тренерские возможности Бурова оказались ограничены лишь знаниями в области русского языка. О физике, химии, математике он имел туманные представления, несмотря на свое высшее, университетское, образование.
Теплым августовским утром я и Буров оказались возле здания технологического института. Участок улицы, прилегающий к институту, напоминал место сбора демонстрантов на майские или ноябрьские праздники. В пестрой толпе людей самого различного возраста смеялись, громко разговаривали, пели, вот только, разве не танцевали. Пожалуй, самой озабоченной физиономией была здесь физиономия Бурова, которого абитуриенты принимали, видимо, за доцента. И расступались почтительно и перешептывались, глядя нам вслед.