Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 87



Но вот гармонист растянул мехи, и грянула «Калинка». На сцену вылетели русские плясуны. Зрители, захваченные бурным ритмом танца, прихлопывали и притопывали в такт музыке.

Когда танцоры так же стремительно исчезли за кулисами, в зале поднялось что-то невообразимое: аплодисменты, крики «бис», «браво», топот ног. Исполнители выходили второй раз, третий… плясали до полного изнеможения.

— Чего ты так кричишь и топаешь? — со смехом спрашивал одного из зрителей сосед. — Артистов-то подкормил, хлебушком с ними поделился?

— А как же, — последовал ответ, — Мы всем бараком сложились.

Потом на сцену вышел рослый советский боец. Подождав, пока в зале стихнет шум, звучным голосом объявил:

— Я прочту стихотворение Владимира Маяковского «Советский паспорт»… — Помолчав, повторил свое объявление на немецком и французском языках.

Умелый чтец постепенно овладевал вниманием зала. Все как один подались к сцене, откуда звучали строки поэта-трибуна. Лица посуровели. Казалось, каждый русский слушатель хотел сказать: «Товарищ, дай мне этот паспорт! Дай хотя бы подержать в руках!» В глазах людей зажглись новые огоньки: это были отблески надежды, решимости, готовности к борьбе. Ответное чувство зрителей было настолько сильным, что крикни чтец: «К оружию, товарищи, вперед на ограждения!» — и все, не раздумывая, бросились бы из зала.

И опять звучали советские песни, опять вихрем носились танцоры. Лагерный поэт читал свои стихи, написанные в самом Бухенвальде. Большинство из них уже было знакомо узникам, наиболее удачные строки передавались из уст в уста. Но самого поэта видели впервые. Гром аплодисментов был наградой ему за стихи, в которых лагерники узнавали собственные мысли и чувства.

— Молодец, поэт! — неслось из зала.

Назимов надеялся увидеть среди артистов и своего земляка Сабира, ведь он так любил песню. Нет, не появлялся Сабир. Он, дрожа от холода, стоял на посту, напряженно вглядывался в темноту. Такова уж судьба бойца — он охраняет покой и отдых других.

В конце вечера на сцене появился забавник и скоморох — любимец русских узников, известный под кличкой «дяди Яши». Он был облачен в клоунский наряд. Его прибаутки всегда до слез смешили слушателей. Но сегодня байки «дяди Яши» были особенно забористы, в них угадывалась острая сатира на гитлеровцев. Еще никогда не смеялись заключенные так весело и громко, как сегодня, словно забыв, что они находятся в страшном Бухенвальде, за колючей проволокой, что фашистские палачи угрожают им мучительной смертью. Но в этом смехе слышалась и угроза палачам.

Буря приближается

Ревела, завывала сирена. Лагерное радио беспрестанно вопило: «Флигер аларм! Флигер аларм!» Теперь почти каждый день, всегда около полудня, над Бухенвальдом пролетали звенья американских бомбардировщиков. Как правило, они держали курс на Тюрингию, Саксонию, Бранденбург. Лагерь замирал на многие часы. До отбоя воздушной тревоги прекращалась всякая работа. Только санитарная команда из заключенных, по приказу коменданта, оставалась на посту. Да на вышках маячили часовые у заряженных пулеметов. В часы тревоги вокруг лагеря патрулировали танки: эсэсовцы боялись массового побега заключенных.

Сегодня американцы и англичане бомбили окрестности самого Бухенвальда. Вся округа гудела от мощных взрывов. Здесь и там пылали зарева пожаров. Дым и беснующееся пламя поднимались высоко к небу, застилая черно-багровым занавесом небосвод. А над лагерем, ревя моторами, проносились все новые и новые эскадрильи бомбардировщиков.

— Эрфурт бомбят! Эрфурт горит! — пронеслось по баракам.



Действительно, бомбы теперь рвались так близко, взрывы были такими мощными, что казалось, подножие горы Эттерсберг вот-вот разверзнется и все, в том числе и ненавистный лагерь, провалится в преисподнюю. В окнах бараков начали со звоном лопаться стекла.

Назимов долго стоял у окна, наблюдая грозную картину бомбежки. Что-то невероятное творилось в бараках. Лежали на нарах только те, кому уже было все безразлично. Все остальные, даже самые слабые, но в ком еще теплилась надежда на освобождение, — не могли усидеть на месте: одни ходили из угла в угол, другие просто переминались с ноги на ногу, и все — говорили, говорили. Кто-то утверждал, что знает точно: американские танки, взломав предместное укрепление под Оппенгеймом, прорвались на восток, что теперь эсэсовцы даже и не думают драться с американцами, все их помыслы только о том, как бы спасти свою шкуру. Теперь гитлеровцы не рискуют издеваться над заключенными, хорошо зная, что союзники предадут международному суду военных преступников.

— Нет, друзья, не обманывайте себя, — возражали другие. — Ждите освобождения только с востока, хотя Западный фронт как будто ближе к Бухенвальду. Не усыпляйте себя надеждой, что гестаповцы подобрели от испуга. Самое страшное для нас может нагрянуть неожиданно. Будем готовы к самозащите!

— Какая там самозащита! Перестреляют всех, и баста!

— Да неужели же придется умереть накануне освобождения?!

Назимов прислушивался к этим нескончаемым, противоречивым, иногда бестолковым разговорам. Он старался быть хладнокровным, держаться в стороне, но иногда не выдерживал, горячо вмешивался в спор, что-то доказывал, кому-то возражал.

Баки хорошо видел, что уже с конца сорок четвертого года, под влиянием приближающейся военной развязки на фронтах, в Бухенвальде на первый план выходят теперь не отдельные сильные характером личности, но сама масса заключенных, многотысячная, неутолимая в гневе, ненавидящая своих мучителей. Страшен, ох страшен будет этот гнев, когда люди вырвутся из железных тенет колючей проволоки! Порою Назимову казалось, что руководить этой разъяренной массой будет невозможно. Она легко поддастся стихийному взрыву, и тогда… все может погибнуть. Как ни силен будет напор толпы, шквал пулеметных очередей, взрывы фауст-патронов, гусеницы танков способны уничтожить за несколько часов тысячу, десятки тысяч безоружных людей.

«Нет, нельзя допустить этого истребления! Нельзя! — твердил Баки себе. — Надо во что бы то ни стало организовать людей!»

В это утро он пошатываясь вышел из барака, прислонился к дверному косяку, — забот и хлопот все прибавлялось, а силы иссякали. Баки до того уставал, что ноги буквально подкашивались.

Это было утро первого апреля сорок пятого года. Назимов сосредоточенно разглядывал окрестность. Здесь предстоит биться за сохранение жизни лагерников, которых в Бухенвальде не меньше, чем жителей в городе средней величины. Уж скорее бы настал решительный час. То одна помеха, то другая. И все же нельзя действовать вслепую, очертя голову. Слишком многим пришлось бы рисковать.

День начинался невесело. Гору Эттерсберг заволокло белесым туманом. Ничего не видно. Все исчезло: и дым неугасших пожаров, и бараки, и сторожевые вышки, и почерневший дуб. Казалось, ступи в этот мягкий, расступающийся перед тобой молочный туман, и можно идти далеко-далеко, не встречая никаких преград на пути. Тишина. Ни гула моторов, ни грохота взрывов. Будто и не было недавнего столпотворения.

Туман начал потихоньку редеть. В молочной дымке стали проступать очертания лагеря. Выступили бараки, дорожки между ними, фигуры медленно бредущих людей. Когда туман рассеялся совсем, над головой распростерлось голубое, по-весеннему свежее небо. И по этому мирному небу, точно так же как в родных для Баки краях, не спеша плыли караваны вечно странствующих облаков. В лучах утреннего солнца их фарфорово-белые гряды казались то сказочными утесами и горными хребтами, то принимали очертания волшебных дворцов и городов. Внезапно из-за облаков выглянуло солнце, щедро залило своими лучами восточный склон Бухенвальда.

За колючей проволокой видны деревья. В молодой зелени, прыгая с ветки на ветку, радостно щебечут и распевают пичужки. Своими нежными трелями они словно стараются развеять тоску и уныние в лагере, напомнить узникам, что уже недолго им страдать в неволе.