Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 87



Среди спорящих Назимов иногда видел и Вальтера. Он убежденно говорил сторонникам вступления в армию:

— Поймите, какими бы благородными целями вы не руководствовались, масса лагерников все равно лишена будет возможности проверить, выполнили ли вы свои намерения. Заключенные других национальностей все равно сочтут вас по меньшей мере отступниками от принципов интернационализма. Тем временем провокаторы будут клясться в том, что вы перешли на службу к гитлеризму. Мы потеряем доверие друзей! Разрушим наши связи! Фашизму того и надо. Без интернационального единства нам не победить гитлеризм.

Ночью Назимов засыпал и просыпался, а немцы всё спорили и спорили. Трудно было предвидеть, кто возьмет верх. Баки жалел, что лишен возможности влиять на исход споров. Чувство такта подсказывало ему, что в данном случае остается только слушать и молчать. Слушая дискуссии, Назимов убеждался, что состав немецких политзаключенных неоднороден. Наиболее стойкими и последовательными интернационалистами были коммунисты, старые тельмановцы.

Наконец по лагерю распространилась радостная весть;

«Немецкие политические дружно отвергли грязное предложение Гитлера!»

Ящик на апельплаце остался пустым. В каждом бараке только об этом и говорили.

Все же дело на том не кончилось. Комендант лагеря приказал всем немецким политзаключенным собраться возле главных ворот. Восемьсот политических заключенных выстроились перед воротами. В сопровождении шайки офицеров-эсэсовцев появились комендант и начальник лагеря. Раздалась команда:

— Шапки долой!

Кампе обратился к заключенным от «имени нации». Он призвал их «проявить в эти трудные дни верность великой Германии, вернуть себе доброе имя сынов рейха».

— Фюрер дружески протягивает вам руку для примирения. Вы можете удостоиться чести с оружием в руках защищать границы фатерланда! — заливался Кампе.

Пока начальник лагеря сыпал обещания одно заманчивее другого, писаря с листочками бумаги в руках прохаживались вдоль рядов, готовые начать запись добровольцев. А за писарями следовали офицеры-эсэсовцы, они исподлобья вглядывались в лица заключенных. Все оказалось тщетным. Немецкие товарищи хранили молчание. Не нашлось ни одного, кто пожелал бы нарушить принятое общее решение — бойкотировать обращение Гитлера.

Начальник лагеря явно нервничал. Он многозначительно взглядывал на трубу крематория и взывал:

— Будьте благоразумны!

Полное молчание. Восемьсот узников хорошо понимали, что сейчас решается вопрос их жизни и смерти. И все же выбор был сделан: никаких компромиссов с ненавистным фашизмом!

Прошел час, второй, третий… Площадь молчала.

— Предупреждаю в последний раз! — взвизгнул Кампе.

Площадь не откликнулась.

Кампе, за ним комендант, потом офицеры-эсэсовцы круто повернулись и, сопровождаемые писарями, быстро зашагали к воротам. Но еще трудно было судить, что это означает: полное поражение Кампе или только тактическое отступление?



…А в лазарете в это время умирал верный связной Симагина — Гриша Ефимов. Как ни истязали гестаповцы Ефимова и Славина, ничего не добились. Обоих вернули в лагерь. Но в каком состоянии! Тимофей мог еще выжить. Положение Ефимова было безнадежным.

Николай Симагин сидел у его изголовья, держал холодеющую руку друга и соратника. Григорий дышал трудно и прерывисто; почерневшие губы были полуоткрыты, глаза сомкнуты.

— Николай Семенович… Коля… прости… Прощай… Скажи товарищам… жене… детям…

Прерывистый выдох, последняя судорога. Измученное тело замерло в вечном покое.

Готовы!

Бывают решающие дни в жизни, когда даже тот, кто до сих пор не утруждал свой мозг излишними размышлениями, не поднимался выше мелочей быта, — крепко задумывается. Да и как не задуматься? Ты был свободен, никого не обижал сам, и никто не смел унизить твое человеческое достоинство. Ты честно работал, радовался благополучию своей семьи, отдыхал в свободное время, мог пойти куда угодно. Сады, луга, леса и реки — все ждало тебя: дыши, смотри, любуйся ими, наслаждайся. У тебя было много друзей, ты ходил к ним в гости, и они навещали тебя. В хорошем настроении — ты пел, если ноги зудели — плясал. Хотелось послушать музыку — ты щелкал переключателем и постигал величайшие творения гениев человечества… Все, чего могла пожелать твоя душа, было в твоем распоряжении. Ты чувствовал себя сильным и смелым человеком, способным на великие деяния. И вдруг ничего этого не осталось. Ты раб, ты за решеткой, ты лишен всех прав. В любое время над тобой могут надругаться, жестоко избить тебя и даже — убить. Ты никуда не можешь пойти с жалобой, нигде не найдешь поддержки, ты один-одинешенек: твоя семья и все близкие — в необозримой, в недоступной даже птицам дали… Как же тут не задуматься? Как не оглянуться вокруг себя в поисках поддержки?

Было время, Назимов тоже мучительно и подолгу размышлял. И так же искал помощи у людей. Нельзя было миновать этого. Но теперь Назимова одолевают иные мысли и заботы. Настало время действовать. И проснувшись среди ночи, и находясь в разведке внутри или вне лагеря, и разговаривая с друзьями, — одним словом, всегда и везде его беспокоило одно и то же:

«Все ли я сделал для успеха восстания? Не забыл ли чего-нибудь? Не упустил ли из виду какой-либо мелочи?»

Назимов, как боевой командир, отлично понимал, что в этой смертельной схватке с фашизмом, при таком огромном неравенстве в оружии и обученных людях, решающую роль будут играть духовные силы восставших, их убежденность, вера друг в друга.

Поэтому когда комиссар бригады доложил ему, что в ленинские дни в лагере состоится траурный митинг, посвященный памяти Владимира Ильича Ленина, Баки сразу встрепенулся, как человек, вспомнивший о самом неотложном деле:

— Это же очень нужно! Очень смело и замечательно, дорогой Давыдов! — он хлопнул комиссара по плечу. — Молодец, что догадался. Сейчас нас подкрепят именно такие дела. Митинг, посвященный Ленину… Здорово! Это прибавит нашим людям веры в победу. Действуй! Только — осторожность и осторожность.

— Об осторожности мы прежде всего подумали, — заверил комиссар. Но говорил он слишком уж спокойно, его не заражал пафос Назимова.

— Ты предупреди политруков — пусть не читают душеспасительных нравоучений! — горячился Назимов. — Больше простоты, человечности, искренности. Пусть беседчики напомнят нашим бойцам, каков был Владимир Ильич. Его ничто не могло устрашить, он верил в победу, когда шел в бой. Понимаешь ты меня?

— Да чего же не понять? Говорю, все будет сделано.

Весь этот день Назимов был задумчив, он как-то притих. Подобно всем искренним коммунистам, Баки называл себя ленинцем и гордился этим. Но все ли он сделал для оправдания этого великого звания? И тут Назимова минутами охватывало какое-то неопределенное чувство: не то угрызения совести, не то обида на себя. Да, на фронте, в бою он ни разу не смалодушничал, но и… не добился тогда победы. А ведь сколько раз перед войной он давал клятву народу разгромить любого врага на его же территории. И вот он — на вражеской земле. Но в качестве кого? Пленного! Конечно, можно назвать ряд объективных причин, можно напомнить, что и в плену он не сложил оружия, — это само собой разумеется, так и должно быть. А вот слова своего, клятвы, данной народу, партии, он не сдержал. Как же теперь?..

Совестливый, но малодушный человек мог бы в подобном случае окончательно упасть духом или же спрятаться за объективные причины. Назимов не искал ни оправданий, ни успокоения. Он был по-настоящему мужествен и реалистичен. «Что же, — говорил он себе, — сплоховал в одном случае, надо наверстать в другом. Безусловно — ты виноват! Значит, искупай свою вину. Опыт теперь есть. А решимости не убавилось».

Январский день над Бухенвальдом медленно угасал в ярких красках. Огромная серая безмолвная толпа измученных узников возвращалась с работы. Назимов старался заглянуть им в глаза, узнать, о чем думают люди. Ведь скоро им идти в бой. Победить или умереть — третьего нет.