Страница 6 из 59
В интеллектуальной атмосфере берлинских литературных салонов обнаружилась и развилась еще одна характерная черта Александра — подчеркнуто ироничный склад ума, благодаря которому позднее он снискал себе славу язвительного насмешника, а к старости — мастера устных сатирических рассказов и забавных историй. Именно эта черта плюс обостренное чувство реальности, укрепившееся в нем от общения с берлинцами, коим, говорят, оно очень свойственно, объясняет нам холодок в его отношении ко всякому мечтательному идеализму, восторженности и самонадеянности. Оно позволяло Гумбольдту-ученому интуитивно и безошибочно нащупывать верные пути и в изучении сложных явлений природы, и в анализе противоречий современного ему общества (оно же дает себя знать в насмешливых замечаниях социально-критического характера, рассыпанных в дневниках Гумбольдта последних десятилетий его жизни).
Месяцы скуки во Франкфурте-на-Одере
Осенью 1787 года, когда Вильгельму исполнилось двадцать, а Александру — восемнадцать лет, г-жа фон Гумбольдт решила, что настало время послать сыновей в университет. Поскольку ни один из прусских королей еще не удосужился украсить столицу подобным учебным заведением, то молодым людям неизбежно предстояла разлука с отчим домом.
В том, что мать выбрала университет во Франкфурте-на-Одере, сыграла свою роль не только географическая близость этого города к Берлину, но и то обстоятельство, что там преподавал профессор теологии Иозиас Лёффлер, один из их прежних берлинских наставников. Лёффлер без колебаний выразил готовность приютить у себя двух бывших учеников и обеспечить их пропитанием вместе с гофмейстером (не отказываясь, правда, и от платы за свои услуги, но братьев это не интересовало).
Впечатления от первых недель занятий в этом университете не очень, мягко говоря, обнадеживали. «Если у королевы наук (философии. — Г. Ш.) где-нибудь и есть свой храм, — писал Александр домой, — то, уж конечно, не в этом городе».
Пришедший в упадок университет пользовался «хорошей» репутацией только в одном отношении: в нем легко было получить докторскую степень. Студентов насчитывалось в нем от двух до двух с половиной сотен, библиотека находилась в плачевном состоянии, а естественнонаучных кабинетов, лабораторий и коллекций как-то даже не имелось вовсе.
Вильгельм изучал право, Александр — по тогдашней терминологии — камеральные науки, то есть экономику, финансы и управление, однако посещал вместе с братом лекции по философии и языкознанию, а лекции по естественным наукам слушал один. Александр был в учебе «весьма усерден», как сообщал его старший брат Генриетте Герц. «Ему здесь скучно, но он не очень этим огорчается. Он не сидит на месте, везде бывает, повсюду бегает, над всем насмешничает, язвит и издевается». А позднее, в феврале 1789 года, в письме к ней уже из Геттингена Вильгельм писал: «Он очень славный малый, и от него в свое время определенно можно ждать много пользы. Хотя порой он и кажется злым, но сердце у него доброе. Его главный недостаток — тщеславие и страсть чем-нибудь блеснуть».
Итак, обоим братьям на собственном опыте пришлось познать, что само название еще не делает учебное заведение университетом, как не обязательно способствует его славе и весьма почтенный возраст (а у франкфуртского храма науки была почти трехсотлетняя история). Кстати сказать, ни один из профессоров, чьи лекции молодые Гумбольдты слушали во Франкфурте-на-Одере, так и не вошел в историю своей науки. А их старый знакомый Лёффлер в конце концов предпочел-таки сменить здешнюю кафедру на должность советника консистории в Готе (в 1788 году).
Отправившись после первого семестра на каникулы к матери в Тегель, они решили во Франкфурт больше не возвращаться. Вильгельм, отпраздновав пасху в 1788 году, уехал в Геттинген. Александр последует за ним весной 1789 года, проведя год в Берлине. А пока он как будущий камералист собирался посвятить ближайшие несколько месяцев изучению некоторых вопросов практического применения математики, физики и химии в промышленном производстве, ориентируясь прежде всего на берлинскую текстильную промышленность.
Берлин. Увлечение ботаникой
Как ни усердствовал Александр в изучении технологии текстильного производства и практической экономики этой отрасли, его по-прежнему интересовало и многое другое. «Весьма серьезно», по его собственным словам, он занимался греческим, как говорится в его автобиографии, написанной специально для энциклопедии Брокгауза — издания 1853 года, — поскольку греческий, по мнению Гумбольдта-студента времен «берлинского семестра», есть «основа основ всякой учености». Таким занятиям, вероятно, отчасти благоприятствовала и общая атмосфера возрождения интереса к античности, пробужденного в Европе Винкельманом и Лессингом.
К «камералистским» и классическим штудиям младшего Гумбольдта незаметно прибавилось изучение местной природы. Он искал разные мхи, лишайники и грибы в Тиргартене, вдоль и поперек исходил ботанический сад, который был тогда одним из самых молодых в Германии. Он учился рисовать с натуры, осваивал граверное искусство — ему многое хотелось запечатлеть на бумаге.
Особое значение для возрастающего интереса Гумбольдта к ботанике имела встреча с ученым-ботаником Карлом Людвигом Вилльденовом. Вилльденов был на четыре года старше Александра; медицину и ботанику он изучал в Галле и очень рано проявил склонность к систематизации и классификации растений. Почувствовав в Гумбольдте заинтересованного ученика и единомышленника, он стал опекать Александра и помогать ему. Забегая немного вперед, скажем, что Вилльденов, вошедший в историю науки как основатель дендрологии и бессменный директор Берлинского ботанического сада, потом стал одним из ближайших друзей и сподвижников Гумбольдта в его научной деятельности.
О настроениях и образе мыслей Гумбольдта этой поры может дать представление отрывок из его письма к франкфуртскому однокашнику Вильгельму Габриэлю Вегенеру, теологу, датированного 25 февраля 1789 года. «Я только что вернулся с одинокой прогулки по Тиргартену, — писал он, — где я искал мхи, лишайники и грибки, для которых сейчас наступило лето. Что ни говори, а бродить вот так в одиночку все же немного грустно. Но, с другой стороны, в отрешенном общении с природой есть какое-то невыразимое очарование. Целиком отдаешься чистейшему и невиннейшему из наслаждений, окруженный тысячами существ, радующихся жизни (блаженная мысль лейбницевской философии)… Такие наблюдения, дорогой брат, всегда погружают меня в сладостную меланхолию. Мой друг Вилльденов — наверное, единственный человек, кому мое настроение созвучно. Однако мелкие дела и заботы препятствуют нам рука об руку вступать в храм природы и делать это чаще, чем нам удается. Подумать только — среди остальных 145 тысяч берлинцев вряд ли сыскать четверых, кто интересовался бы наукой о природе хотя бы между прочим или для развлечения. А ведь сколь многим полагалось бы изучать ее уже по профессии, например врачам или жалкому народцу камералистов. Чем больше становится людей на земном шаре, чем дороже продукты питания и чем тяжелее бремя разлаженных финансов, тем энергичнее стоило бы направлять свои мысли на поиски новых источников продовольствия, чтобы как-то покрывать обступающий нас со всех сторон их дефицит. Как много, необозримо много ресурсов остается в природе безо всякого употребления, тогда как разработка их могла бы дать тысячам людей пищу и занятие. Многие продукты, доставляемые к нам из дальних стран, мы имеем у себя дома и топчем их ногами, пока чистая случайность не откроет нам на них глаза, и если не помешает другая, то это открытие, опять же благодаря случаю, становится (что бывает реже) всеобщим достоянием. Большинство людей считают, что ботаника — наука для врачей, а коли ты не врач, то можешь заниматься ею только для собственного удовольствия или в целях расширения кругозора (а уж польза такого рода понятна далеко не каждому). Я вообще считаю ее одним из тех занятий, от которых человечество может ожидать больше выгоды, чем от любых других. Нелепо думать, что те несколько растений, которые растут у нас в огороде (я говорю „несколько“ в сравнении с двадцатью тысячами, покрывающими наш земной шар), содержат все ценные вещества, вложенные доброй нашей природой в растительный мир для удовлетворения наших потребностей. Везде я вижу человеческий разум в путах одних и тех же заблуждений, везде ему мнится, что он нашел истину и что улучшать или открывать ему больше нечего. Он избегает любых научных изысканий, поскольку убежден, что все давно исследовано. Так обстоит дело и в религии, и в политике — повсюду, где последнее слово отдается толпе. То, что я сказал о ботанике, — не априорные умозаключения. Нет, об этом говорит судьба великих открытий, которые, например, я сам обнаруживаю в работах древних знатоков ботаники и которые проверены и подтверждены учеными химиками и технологами в наши дни. Но какой прок от этих открытий, если нет средств и путей сделать их общедоступными и полезными для всех? Я, наверное, должен просить прощения, дорогой брат, что докучаю предметами, тебе, возможно, не так уж интересными. Мне же они важны потому, что я готовлю материал для большой работы, где будут собраны воедино все основные сведения о растениях (за исключением лекарственных). Один я с нею не справлюсь — потребуется собрать по крупицам огромную массу данных, понадобятся обширные ботанические знания (моих тут явно не хватит), поэтому я стремлюсь привлечь к своей работе побольше людей. Пока что тружусь для собственного удовольствия и часто натыкаюсь на такие вещи, что, выражаясь простонародно, разеваю рот от удивления. О своих планах напишу позднее. Можешь не бояться, что я как автор сразу стану знаменитостью. Я думаю, что в ближайшие лет десять меня минует чаша сия, если только мне не удастся открыть что-то уж очень новое и важное…»