Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 78

В словах Гурьянова нашли отражение мысли, желания, мечты многих. Кто знает, может, все это сбудется и станет явью!.. Ведь вот она — Москва, Родина!..

Москва! Родина! Эти два слова звучали в сознании как призыв, как боевой пароль… В них ощущался высокий накал чувств, и главными из этих чувств, определявшими сейчас, в эти дни и часы, весь смысл жизни, были любовь и ненависть. Любовь к Родине и ненависть к врагу, к сотням, тысячам биберов, вторгшимся на родную советскую землю, чтобы опустошать ее, жечь, убивать и устанавливать проклятый «новый порядок».

Однако большие дела не должны были заслонять кропотливой, будничной, каждодневной работы партизанского отряда. И одним из первоочередных дел, намеченных партизанскими командирами, являлась расправа с Вишиным и Крусовым, с людьми, потерявшими честь и совесть, ставшими предателями своего народа.

Таня Бандулевич, Маруся Трифонова, Игорь Толпинский и, может быть, еще многие честные советские люди уже стали или могут стать жертвами предательства.

В коротком сообщении, только что полученном через партизанский маяк от Лаврова, назывались пока эти три фамилии: Бандулевич, Трифонова и Толпинский.

«Гноек ходит в форме гестаповца, рыскает по домам. Раньше, когда его искали после кражи фотографий, он тайно укрывался, а сейчас открыто посещает дом Крусова, такого же, как и он, гада и предателя».

Этими словами заканчивалось донесение Лаврова.

Гноек у Крусова. Это было ново, неожиданно и на многое проливало свет.

В партизанский отряд и раньше поступали сведения, что Крусов выслуживается перед немцами и выполняет разные поручения комендатуры. Бывший кулак, он уже не раз похвалялся, что теперь рассчитается «со всеми Гурьяновыми и его дружками». Пока до этого предателя просто «руки не доходили», но теперь, когда стало известно, что он скрывал у себя Саньку Гнойка, время пришло, медлить нельзя.

В глубоком молчании выслушали партизаны сообщение о гибели Бандулевич, Трифоновой и Толпинского. Марусю Трифонову и Толпинского знали немногие, но Таня…

Всем была знакома, дорога и близка эта приветливая светловолосая девушка, которая выросла-то почти на глазах. Однако тяжелее всех гибель девушек переживал Курбатов. Известие об их смерти словно придавило его. И без того худой, он еще больше сдал, будто почернел весь.

Александр Михайлович казнил себя за то, что согласился оставить Бандулевич в партийном подполье. К тому же сейчас, вместе с огромным горем и душевной болью, пришла и не давала ему покоя тревога о других оставленных в подполье людях.

Сколько труда и почти нечеловеческих усилий стоило создать конспиративную сеть, наладить явки, обеспечить заброску листовок, сводок Совинформбюро. С риском для жизни пробирались связные Курбатова к подпольщице Марии Жигачевой, еще недавно бывшей инструктором райкома. Эта пожилая женщина, похожая на усталую учительницу, кочевала по селам Трясского сельсовета, распространяла листовки с помощью брата, ставшего с согласия партизан старостой деревни Ступино, собирала ценные разведывательные данные.

Добирались связные и до Игоря Толпинского. Беспартийный учитель, он самоотверженно выполнял все задания райкома в деревнях Трубинского сельсовета, укрывал партизанских разведчиков и выходивших из окружения советских бойцов и офицеров и неоднократно помогал собирать для отряда продукты и теплые вещи. А теперь его уже нет. Погиб по доносу предателя.

В Белоусове работала Степанида Губанова, энергичная, резкая на слово ткачиха. Свое обещание Курбатову она выполняла смело и точно. Стоя на пороге избы, прохаживаясь по селу, обслуживая останавливавшихся на постой немцев, Губанова подсчитывала количество прошедших орудий, танков, выясняла расположение узлов связи. А по вечерам, навещая избы знакомых или «родственников», она рассказывала им правду о фашистских зверствах, поддерживала упавших духом, напоминала, что «Советская власть будет жить вечно, сколько бы фашисты ни лютовали».

В восемнадцати пунктах Угодско-Заводского района действовали подпольщики. И за всех за них сейчас болело сердце комиссара партизанского отряда Гурьянова и секретаря подпольного райкома Курбатова. Ведь каждый день, каждую минуту их подстерегали предательство, пытки, смерть.

Как быть?

Час спустя комиссар и командир партизанского отряда, уединившись в землянке, обсуждали, какие следует принять меры. Срочные меры! И командир, и комиссар сошлись на том, что не позднее завтрашней ночи надо разыскать и уничтожить предателей. С этим согласился и секретарь подпольного райкома. Промедление — смерти подобно.

Лучшие разведчики отряда Токарев и Исаев должны были сегодня же, в ближайшие часы, еще раз проверить и точно установить местопребывание обоих изменников и предупредить многих связных о необходимости соблюдать особую осторожность.

Рано темнеет в ноябре. Вокруг землянок выставлены многочисленные посты. Так уже заведено с первых дней пребывания партизан в лесу. На ночь — двойные посты, тройная бдительность.





Плохо спалось в эту ночь Александру Михайловичу Курбатову. События дня потрясли его, взволновали, лишили сна.

Набросив на плечи пальто, он вышел из землянки и увидел Колю Лебедева. Задумавшись, тот стоял возле дерева и курил в рукав ватника.

— Не спится? — Курбатов подошел ближе.

— Нет. Думаю.

— О чем?

— Эх, товарищ дорогой, разве расскажешь?..

— А что рассказывать. Разве я не понимаю. О Тане и Марусе думаешь… Потерпи! Расплатимся и за них, и за многих других.

Лебедев минутку помолчал, а потом заговорил так, будто продолжал давно начатый разговор.

— Вот оно как получилось… Война! Жили, трудились, строили, к чему-то стремились, а теперь что? На собственной земле, в собственном доме остаться нельзя. Виселица ждет. Семью бросай. В лесу прячься. Или помирай под пулей.

— Чего это ты о смерти заговорил?

Этот вопрос не то сердито, не то иронически задал Гурьянов, подошедший к ним из темноты.

— Не спится и мне, — пояснил комиссар. — Вышел подышать и услыхал, как чекист Лебедев помирать собирается. Про жизнь думать надо, а ты — о смерти.

— Не о смерти, а о жизни. Как подумаю, все во мне переворачивается. Вот возьми меня, комиссар. — Он впервые назвал Гурьянова на «ты». — Кто я? Прожил еще мало, мне всего двадцать шесть лет от роду. Стал офицером, чекистом, все время возился со всякой нечистью. И чем больше с ней возился, тем сильнее хотелось сделать нашу жизнь солнечной, чистой, светлой — такой, чтобы от радости дух захватывало, чтобы много было у всех счастья и любви… И сейчас я все время про любовь думаю.

Александр Михайлович и Михаил Алексеевич с удивлением слушали тихие быстрые слова Николая, делившегося своими сокровенными мыслями в такое, казалось, неподходящее время. Ночь. Лес. Опасность на каждом шагу. А он — о любви.

— Вы поймите меня… — Лебедев сильнее затянулся и устроился поудобнее. — Все думаю я, достаточно ли мы любили до войны свое дело, свою Россию, свою жизнь? Вот на меря, сознаюсь, редко такое находило. А теперь — будто озарило чем-то новым. И все я теперь вижу по-новому. И работу, и Родину, и семью… И жену по-новому люблю. Сильнее. Крепче. И ребенка, которого ждем… Жена ведь эвакуировалась беременной…

Гурьянов знал Николая Лебедева давно. За годы работы в Угодском Заводе он пригляделся к нему, успел оценить его преданность, честность, высокую принципиальность, готовность без рассуждений выполнить любое поручение, иногда поругивал его за излишнюю поспешность, в общем, знал как толкового, способного офицера. А оказывается, Лебедев не просто хороший и храбрый человек. У него — чудесная, богатая душа.

— Ты прав, Коля. Все теперь ценишь и любишь вдвойне.

— Вот, вот, — обрадовался Лебедев и быстро зашептал, горячо дыша в ухо комиссара: — Именно вдвойне. Вдесятеро. Даже этот богом заброшенный Угодский Завод. Подумаешь — город. До станции — и то тринадцать километров топать надо. А ведь все здесь родное, свое. И ничего не хочу отдавать: ни куска дерева, ни горстки земли…