Страница 22 из 101
Она знает, что я пропала.
Что я…
Не было нужды что-либо вспоминать или о чем-либо думать. Я могла просто стоять под целительными лучами солнца. Меня успокоило отсутствие Иоланды. Вопросы, потрясение, сочувствие… не сейчас. Ее сочувствие напоминало бы о… Меня успокаивало, что никто не помешает мне закончить забывать.
Ванна уже должна бы наполниться. Теперь, когда солнце начало делать свое дело, я хотела быть чистой. На это могло уйти все имеющееся мыло, и следовало принести металлические губки из кухни. Платье я собиралась сжечь, и неважно, откуда оно взялось. В жизни бы такое не выбрала. Я не могла представить, почему ношу его. Когда я снова буду чистой и оденусь в собственную одежду, позвоню в кофейню, скажу, что вернулась домой. Что я дома и в безопасности. В безопасности.
Когда я отвернулась от окна, внимание привлек белый прямоугольник на кухонном столе. Это оказался мой блокнот, обычно обитавший за телефоном. На нем было написано:
«До свидания, мое Солнышко.
Константин»
Часть вторая
Все было, в конце концов, не так уж и плохо, если бы не две вещи: кошмары – и тот факт, что рана на груди никак не заживало.
Вздор, конечно. Если бы я могла посмотреть правде в глаза, то поняла бы – нет причин, чтобы все не было плохо.
Думаю, я не понимала, как тяжело мне было тем первым утром. Я приняла ванну раз, потом другой. (Господи, благослови хозяек с ненормально огромными водонагревателями!) Я вымыла волосы трижды во время первой ванны и дважды – во время второй. Горячая вода, мыло и шампунь причиняли адскую боль – но это была чудесная, человеческая, нормальная, непотусторонняя боль. Одеться оказалось не слишком трудно, потому что в моем гардеробе состоят мягкие, приятные и удобные вещи, но найти туфли и носки, которые не создавали бы ощущения, будто ноги режут на части, оказалось непросто. Затем я выпила чашку очень крепкого чая, и на кофеиновом подъеме почти убедила себя, что чувствую себя почти нормально, а если так, то и выглядеть должна почти нормально.
Дудки.
В последний момент я раздумала сжигать платье. Я кинула его в тазик вместе со всякой чепухой для ручной стирки, а потом повесила в углу и подставила миску, чтобы с него не капало на пол. Стекавшие мелкие капли подозрительно напоминали кровь, и от этого мне сделалось так дурно, что я на нервах чуть было все-таки не сожгла его. Но не сожгла.
Вот белье, бывшее тогда на мне, я все-таки спалила. Похоже, мне просто нужно было что-то сжечь. Я вынесла его – чуть ли не на цыпочках, прячась в тенях, как будто делала нечто противозаконное, на чем меня могли поймать – и запихнула в пепел и щепки на кострище в саду Иоланды. Мои руки тряслись, когда я чиркала спичкой, но в этом мог быть виноват и кофеин. Белье сгорело удивительно хорошо для нескольких лоскутов ткани, как будто мое желание испепелить что-нибудь разжигало огонь.
Ту записку я засунула в ящик, чтобы не видеть ее и не думать о ней. Или о том, кто написал ее.
Ключ от дома – бывший нож – лежал на куче книг возле дивана. Он бросился мне в глаза среди прочих вещей, когда я смогла принять вертикальное положение. Всей этой ерундой – мытьем раз, мытьем два, заправкой кофеином, сжиганием вещей – я занималась, лишь бы не решать, что делать с ним. Нет, лишний ключ от дома особой проблемы не составлял. Но этот ключ раньше был карманным ножом. И сейчас обязан им быть. И мне не хватало моего ножа. Я хотела вернуть его. А сделать это можно было только одним способом, то есть напомнить обо всем, что я пыталась забыть. Я вернулась в мир, где пекла булочки с корицей и была маминой, а не папиной дочкой. И хотела здесь и остаться.
Я уже открыла все окна и дверь на балкон: хотелось как можно больше свежего воздуха. Я намеревалась устранить даже тень любого запаха, который могла принести прошлой ночью. Укрывавшее меня одеяло отмокало в бадье. Я вычистила каждый дюйм дивана щеткой, которая и с броненосца содрала бы шкуру. Подушка, которой касалась моя голова, была обработана пятновыводителем и ждала сушки.
Я стала на балконе с закрытыми глазами и позволила солнцу и мягкому бризу омыть меня, наполнить. Я услышала – почувствовала – как шевелятся и шелестят листья на моем дереве. Бабушка учила, что после работы с магией за собой нужно убрать. Это сродни стирке (или сожжению) одежды или обработке диванной подушки пятновыводителем.
Я вернулась в комнату, взяла ключ от дома, который не должен оставаться ключом, и стала на колени на полу, в лучах солнца, достаточно близко от балконной двери, чтобы чувствовать ветерок из сада.
На этот раз все получилось так просто! Я почувствовала изменение, почувствовала, как суть предмета перетекает из ключности в ножевость. Все равно как тесто месить – чувствуешь, как вещь под твоими руками становится тем, чем ты хочешь ее видеть, как она отвечает тебе, как меняется в результате твоих усилий. Твоей силы. Твоего знания. Не понравилась мне эта легкость.
Но я была рада получить обратно свой нож. Он лежал в моей ладони, такой же, как всегда.
– С возвращением, друг, – прошептала я, и не собиралась чувствовать себя глупо оттого, что разговариваю с ножом. Возможно, эта фраза адресовалась и мне самой.
Затем я положила нож в карман и пошла искать благовония. Никогда не использую их в своей пекарской жизни – предпочитаю запах свежего хлеба, – но есть такие штуки, которые дарят люди, когда ничего о тебе не знают, но желают облагодетельствовать. Тетка Эдна, еще одна мамина сестра, каждый год на одно из солнцестояний дарит мне пакет благовоний – последний писк моды на данный момент. Посему в глубине шкафа они должны были найтись – и нашлись. Я зажгла палочку «Мировой гармонии с жасмином», поставила ее в стакан и произнесла слова, которым научила меня бабушка. Их не пришлось вспоминать, слова были рядом, как мое дерево.
Затем я позвонила в кофейню сказать, что вернулась – и разверзся ад. Особенно после того, как мама, узнав, что машины у меня больше нет, примчалась на квартиру подвезти и впервые меня увидела.
Много об этом рассказывать не буду. Не лучший эпизод в наших дочерне-материнских отношениях.
Я вынуждена была съездить к доктору, потому как все утверждали – надо. Доктор сказал, что со мной, за исключением небольшого обезвоживания и истощения, все в порядке. Сделал мне укол от столбняка и дал мазь обработать ноги и грудь. Еще он спросил, как я получила рану на груди, потому что, как он сказал таким спокойным докторским тоном, выводящим из себя: «выглядит она несколько неприятно». Но я еще не решила, какую долю правды стоит кому-либо рассказать, а волнение всех, кто до сих пор меня видел (кроме доктора – тот вел себя на диво спокойно, будто контуженный), не вселяло уверенности. Потому я сказала, что не помню. Он сказал: «мм-м, хм-м» и наложил несколько швов, чтобы рана заживала ровно, бормоча что-то о синдроме посттравматического шока. Затем предложил направить меня к кому-то, кто все знает насчет запоминания и забывания, и мы расстались. Дальше меня повез Мэл. Он одолжил машину Чарли, так что не пришлось мне ехать на заднем сиденье мотоцикла. (Не знала, что Мэл умеет водить машину. На мотоциклах он ездит в любую погоду, даже в метель или грозу.) Он же отвез меня в кофейню.
Мысль вернуться в квартиру казалась заманчивой только на первый взгляд. Я хотела вернуться к своей жизни – а моя жизнь, к лучшему или нет, протекала в пекарне. А еще я хотела покончить с этой нервотрепкой, не возвращаться к ней больше, и знала, что мама еще не успокоилась. Чарли пришлось чуть ли не связывать ее, чтобы к доктору меня повез Мэл. Мама склонна принимать все слишком близко к сердцу. Но Мэл, когда впервые увидел меня, сразу как-то осунулся, глаза, казалось, запали на милю в глубину, и я вдруг поняла, что знаю, как он будет выглядеть в девяносто лет. И он не сказал ничего вообще – а это, наверное, было хуже всеобщей суеты.
Мама пыталась настаивать, чтобы я осталась дома – переехала обратно к ней, Чарли и братьям. Я сказала, что ничего такого делать не намерена. Это было моим искренним намерением, но положение осложнялось тем, что я осталась без машины. Ее так и не нашли. А мне она нравилась… В тот день, после разговоров с доктором и чуть ли не сорока семью разными копами, мы с мамой устроили продолжительное состязание по воплям, окончательно истощившее мои силы, после чего я расплакалась и заявила, что, если придется, стану ходить домой пешком. Тут мама тоже разрыдалась, и это было жутко неприятно. Здесь Чарли (он все порывался погладить меня по плечу и сразу же отдергивал руку – я честно объяснила, что на мне живого места нет) справедливо заметил, пользуясь довольно удачной подделкой спокойного голоса, что спальни для меня не найдется: свободная комната и кладовая исчезли, когда снесли все стены на первом этаже, а Кенни перебрался из детской в мою бывшую спальню наверху. От его слов мама только заплакала сильнее.