Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 92

Подобные вопросы, как известно, задаются очень любезно. И тут Рутть расхохоталась. Думаю, что это был жуткий смех — в такой серьезный момент. И в подобном месте. Вы же помните Рутть: высокая, стройная, смуглая, с огненными глазами. Волосы — копной. Ну вот, тогда следователь и сказал, что он, конечно, наслышан о том, что Рутть является известной на весь город шлюхой, но, может быть, она помимо того еще и цыганка.

Когда Рутть сказали, что она цыганка, бедняжке, показалось, что ее обвиняют в гораздо большем преступлении, чем убийство.

— Мне она никогда не нравилась, — заметила Инна.

— Своим поведением?

— Ах, что там! Просто гадкая. С детских лет не выношу ее.

— А где вы с ней встречались в детстве?

— Не то чтобы встречались, но я частенько видела ее. Отец ведь был у нее извозчиком и к нам тоже возил товары со станции. Рутть всегда таскалась вместе с ним. Как-то шла я по двору, так она мне язык показала.

— Тогда конечно, — с полной серьезностью согласился Кивиселья. — Но все равно, как хотите, она не цыганка. То, что обожает мужиков, и то, что их у нее хватает, это, конечно, правда. Она и не скрывает этого. О нет. Притворство вообще не для нее. Как и ложный стыд. Потому-то мне и кажется, что она в своем деле любительница, а вовсе не закоренелая, как многие думают.

В прошлом году, осенью, в августе или примерно в это время завелся у нее очередной поклонник, из легионеров. Две недели жаркой любви, и снова всему конец — парень должен был отправляться на фронт.

Я не помню первую мировую, но старые люди говорят, что тогда обзаводились кроликами. Теперь идет вторая мировая, и опять кролик в почете.

В первый же год войны Рутть тоже завела себе кроликов. Ну вот. И когда Альберт, этот ее легионер, перед отправкой на фронт проводил оставшиеся часы у своей возлюбленной, Рутть сказала ему: «Как ты думаешь, не назвать ли мне одного своего кролика, самого красивого и большого, Легионером? В твою честь».

У парня ничего против этого не было. И еще она сказала:

«Я буду его обнимать и целовать вместо тебя».

«И будешь хранить мне верность?» — удивился парень.

«Да, даже верность, — поддразнила Рутть. — И даже тебе. И несмотря на то, что ты этому не веришь и остаешься таким же негодяем, как все другие. Я бы даже кормила твоего тезку лучше остальных кроликов. Ну, радуйся и кидайся мне на шею».

Парень поступил, как было велено.

«А когда ты однажды вернешься домой, — продолжала Рутть, — тебя будет ждать замечательное жаркое».

«А если я сгину в этом чертовом пекле?»

«Тогда и для него наступит конец».

«Ты зарежешь его, чтобы почтить мою память?»

«Именно так».

«И будешь сидеть одна, есть жаркое и лить слезы?»

«Живые не верят, что ты остаешься им верной, зато мертвые жаждут этого всей душой, — ответила на это Рутть. — Нет, старый ты дурень, и не надейся. Небось найдется у меня кто-нибудь, с кем я поделю и жаркое, и кровать, и скорбь свою».

Вот так будто бы они смеялись и дурачились вечером накануне расставания. Альберт ушел и погиб. Его место занял Калле, ну, не сразу, а через некоторое время. Однако Рутть не торопилась резать своего любимого кролика.

Она сделала это совсем недавно, в сущности всего дня за два до ареста Калле. В час ночной, когда Калле прощался с Рутть, они завели разговор о том, какого кролика зарезать.

«Убьем Легионера или Лупоглазого?» — спросила Рутть, провожая Калле. На улице мело, и Рутть, преодолевая взвизгивающий ветер, прокричала ему вслед свой вопрос.

«Легионера», — ответил Калле.

И теперь Рутть не поймет, откуда гестапо прознало об этом. Ведь была ночь, ближайшие соседи жили километра за два, до ближней дороги метров семьсот — восемьсот. И нигде она об этом не говорила. Ни с кем ни словечка. Значит, было у той страшной ночи ухо где-нибудь за углом дома, в каменоломных ямах, в метели и в посвисте ветра.

Рутть высмеяла следователей. Смелая девка. Просто диву даешься, как они после этого еще выпустили ее оттуда.

— А если она безвинная, — сказала Инна. — Если это все так и есть, как она вам рассказала?

— Безвинная, да, но разве с этим считаются? На тот свет спровадить можно было за один этот чудовищный смех. Или вы думаете, Калле виноват? Делайте что хотите, а поверить в то, что он работал на противника, я не могу. Как ошиблось ухо, так может ошибиться и глаз. Даже язык, и он — о боже! — не святой.





И меня вызвали на допрос, допытывались о разном. Спрашивали, кто его друзья? И являюсь ли я сам его другом? Ответил, что являюсь, конечно, являюсь.

«И теперь тоже?» — спросил следователь.

«Да, а как же иначе», — ответил я.

Он вытаращился, словно не верил ушам своим. Странное нашло на меня чувство, ну прямо зубы сводило.

«Ах, так! — протянул наконец следователь. — Ах, так!»

И вдруг в его голосе послышалось что-то чужое, холодное и угрожающее. Удивительно, как даже взгляд у человека может неожиданно измениться.

И хотя я не робкого десятка, да и со следователем этим находился в шапочном знакомстве, но должен признать, что на какой-то миг под сердцем прошел холодок.

Следователь откинулся на спинку стула и спросил, прищурившись:

«Это вам пришлось недавно приводить в чувство этого мерзавца и вроде бы вы мазали ему харю йодом?»

«Да», — выдавил я сквозь зубы.

«Ну, и как вы полагаете, его отделали так за верность отечеству?»

«Не знаю, — ответил я. — Но только на врага он тоже не работал».

«Отчего же? — с ироническим добродушием спросил он. — Может, вы считаете, что из господина Пагги еще получится добрый национал-социалист?»

Я пожал плечами.

Он засмеялся.

Я ощутил, как во мне вскипает злоба.

«Знаете, — сказал я, — поговорим как мужчина с мужчиной. И вот что я вам скажу: если обвинение против Калле…»

Он начал с издевкой смеяться.

«Конечно, Калле», — упрямо произнес я и замолчал.

«Продолжайте!» — приказал он.

Ну вот я и продолжил. Я сказал, что если обвинение против Калле и в самом деле верно, тогда естественно, что наши противники должны быть его друзьями.

«А разве нет?»

«Нет, — я подчеркнул это. — Он насквозь разуверившийся человек. Циник, для которого нет на свете ни веры, ни идей или другой святыни, если хотите — это нигилист. Однажды он сказал: «У нас нет друзей, у нас всегда были только враги, которые называют себя друзьями».

«А что вы сами думаете об этом?» — спросил следователь.

«Не может быть позиции более лояльной, чем у Калле», — сказал я с полной серьезностью, но сразу понял, что он почему-то принял это как издевку. О-о, реакция была бурной, страшнее, чем можно было ожидать. Некоторое время мы смотрели друг другу в глаза. Лицо его выразило искреннее удивление. И тогда он произнес:

«Ваше место — в тюрьме».

Я ответил, что и без того нахожусь тут.

«Не в звании фельдшера, черт вас побери!» — выругался он, разорвал начатый протокол и выбросил его в корзину. А что ему оставалось еще, не мог же он написать там, что из-за фальшивого доноса они встали на ложный путь.

Там, в кабинете следователя, я был твердо убежден, что обвинение против Калле — сплошной вздор. Но когда я поговорил после с Рутть, то даже я засомневался. Видите ли, дело в том, что и Рутть не может сказать, где находился в ту полнолунную ночь Калле, когда бомбили накануне его ареста. Он обещал прийти к ней, они договорились, и Рутть до половины ночи ждала его у кроличьего жаркого, приготовленного из того самого злополучного Легионера.

Где пропадал Калле? Почему ом не пришел? Чем он занимался в ту роковую ночь? То, что его не было дома, подтверждает хозяин. Если бы он, как честный человек, провел эту ночь в порядочном месте, то он не стал бы скрывать этого, не молчал бы и не дал бы издеваться над собой. Следователь, тот самый, на днях встречает меня и говорит: «Знаете ли вы, что ваш лояльный проходимец ведет себя, как самый фанатичный веромученик?»