Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 92

Увидев своими глазами разрушительную силу шторма, я почувствовал еще большее почтение к старому исполину, который не склонил головы. Старик выстоял ценою своих ветвей. Так как корни могучего дерева не поддались, то буря обломала у него ветви. Трудно сказать, сколько их Старик потерял в шестьдесят седьмом году в августовский шторм. Собеседником тот стал спустя два года после шторма, до этого я проходил мимо Старика, особо к нему не приглядываясь. В одном не сомневался: если бы Старик сохранил всю крону, и он бы не выстоял. Хотя знал, что Старик и не согласен со мной. Старик прочел мои мысли и будто невзначай сказал, что дело не столько в ветвях, сколько в корнях. У кого корни крепко сидят в земле, тот выстоит в любую бурю. Хотя бы и ценой своих костей и суставов, то есть ценой ветвей. Порой Старик называл свои ветви суставами. Он думал и рассуждал как человек.

В отношении него у меня есть одна мысль. Может, он выдюжил потому, что ветви его оказались слабыми. Что хоть и росли они могучими, но их связь со стволом была непрочной, потому и стали легкой добычей ветру. И эту мысль Старик прочел и отвел. Он опять как бы невзначай заявил, что очень гордился своей силой, своими многочисленными суставами, каждый сустав, то есть ветвь, как самостоятельное дерево, потому он их и потерял. «В своей полной красе я был самым большим и мощным деревом во всем прибрежном лесу, — хвастался он. — Я хотел быть могучее всех, вырастил себе мощные ветви. Я не понимал, что моя сила в силе всего леса».

Вот такой он, мой говорящий сосновый исполин.

Говорить со мной Старик начал, когда я бродил по лесу и думал, ложиться мне на операцию или выбрать более крутое решение. Я боялся не операции, а того, что она не поможет. Мой отец умер от опухоли печени, опухоль обнаружили поздно, когда отец уже ослаб настолько, что не выдержал операции. Врач утверждал, что это была доброкачественная опухоль, не раковая, но я никак не мог понять, как может опухоль быть доброкачественной, если она приводит к смерти. Мне объяснили нечто вроде того, что доброкачественная опухоль ограничивается одним органом, злокачественная же поражает и другие органы, проникает в них ответвлениями, которые называются метастазами, или проростами, так что ни скальпель, ни облучения уже не помогают. В моем случае не говорили о печени, твердили о желудке, который нужно-де было уже несколько лет назад лечить серьезно, а теперь, возможно, придется половину или даже три четверти его вырезать, но это, мол, раз плюнуть, если иметь в виду уровень сегодняшней хирургии. Тем не менее я нервничал и все откладывал больницу. Прежде всего никак не мог поверить, что у меня язва, был всегда уверен в своем желудке, который, как у героев Джека Лондона, переваривал все, даже колючую проволоку и гвозди. Хорошее пищеварение спасло меня в концлагере, где люди, как мухи, мерли от тифа. Мой желудок и кишечник брали калории даже из воды и свекольной ботвы, это и держало меня на ногах. А теперь вдруг… Нет, разговорам о язве я не верил. Когда рак, врачи тоже говорят о язвах. Смерть отца еще слишком ясно стояла перед глазами.

Самое страшное — долгая смерть, медленное угасание, когда видишь, как ссыхается твое тело, и чувствуешь, как утрачиваешь волю и превращаешься в бессознательное животное, которое десятью пальцами цепляется за жизнь. Нет! Стать живым трупом и превратить свой дом в покойницкую? Нет! В Штутгофе я дал себе слово всегда оставаться человеком, человек должен уметь уходить из этого мира. В лагере самоубийство считалось смирением, злу человек не смеет покоряться, там я обязан был выжить. Но смерти челочек не должен бояться, у человека есть право распоряжаться своей жизнью. Нет, возражал мой внутренний голос. Человек не сам дал себе жизнь, и он не может ее отбирать у себя. Я посчитал это тогда голосом трусости. Снова трусом мне не хотелось становиться. Так я боролся с сомнениями, в голове вертелись самые вздорные мысли, которые ни к чему не приводили. Сейчас даже неловко обо всем этом вспоминать. Тогда же…

От домашних я свою беду скрывал. Луиза заметила, что я, по сравнению с прежним, ем все меньше и стал выбирать еду, я отговаривался, что у меня просто нет аппетита. Некоторое время удавалось ее обманывать, наконец она поняла, что со мной случилось что-то серьезное. После того как Луиза обнаружила, что я скрываю рвоту, она стала посылать меня к врачу. Луиза видела смерть моего отца и была очень встревожена. Она не отстала, пока не отправила меня к врачу. Районный врач, средних лет женщина, долго не могла довести до моего сознания, что я должен лечь на операцию. Она пыталась убеждать меня и наконец стала пугать. Сказала, что застарелая язва на задней стенке моего желудка может не сегодня-завтра прободиться, а это уже не шутка; у одного ее пациента язва прободилась и искалечила ему всю жизнь. Несчастный пребывал четыре дня при смерти, начались плохо поддающиеся лечению воспаление и нагноение и всякие другие ужасные вещи. Мужчина здорово сдал и уже не смог полностью оправиться. Жена от него ушла. Я не поверил всем этим страшным разговорам. В тот день я уже не сомневался, что у меня рак. Возле истерзанной ветрами сосны меня схватил сильный приступ боли в животе, я был вынужден опуститься под деревом. Пытался пошутить над собой, вот, дескать, и дождался прободения, здесь и околеешь, это тебе расплата за твою трусость. Вытащил из нагрудного кармана пачку «Экстры», закурил и сделал пару затяжек. Сразу, как только зашел разговор о язве, мне посоветовали бросить курить. Мол, курение для желудочников и сердечников куда опаснее, чем для легочников. В это я верил, но то ли никотин слишком уже вошел в кровь, или воля ослабла, но я не смог преодолеть себя. Все больше корчась от боли, я продолжал курить. Не помню, сколько я так крючился и сколько выкурил сигарет, прошло, наверное, не меньше часа, и явно не один окурок втоптал я в песок.

И тут я впервые услышал голос Старика:

— Горящие спички бросать в мох не следует.

Я словно очнулся ото сна, подумал, что слова эти принадлежат невесть откуда взявшемуся здесь любителю поучений, таких поучателей, которые на каждом шагу стараются наставлять других, расплодилось на земле вдоволь. От боли я обозлился и бросил в ответ:

— Пошли вы к черту!

Если бы мне все внутренности не выворачивало, я бы так не сказал.

— Дымится уже. Сухой мох все равно что порох.

Некоторое время я смотрел на тоненькую струйку дыма, которая и вправду поднималась в двух шагах от меня. Заставил себя подняться и вдавил ногой дымок. Пламя еще не вспыхнуло.

Поблизости ни одной живой души не было.

Проиронизировал над собой, что болезнь, видимо, уже подействовала на рассудок.

— Что с тобой, что так плохо выглядишь?

Вот чертовщина, кто это меня разыгрывает? Тыкает, будто старый знакомый. Прячется за деревом, голос вроде бы шел оттуда. И какой сочный! Словно баритон Александра Ардера. Но с Ардером мы незнакомы, он бы не стал играть со мною в прятки, да и умер… К тому же, кажется, тоже рак. Никакого желания шутить у меня не было, потому и вспылил:

— Если хотите со мной говорить, выходите из-за дерева.

— Не могу, — ответили мне.

— У вас что, отнялись ноги?

— Я с рождения безногий.

Терпение мое лопнуло. На минуту я забыл о раскаленных внутри меня углях и в несколько шагов был уже у дерева. За ним никого не было.

— Сядь спокойно и отдыхай, — донесся тот же голос. Все от того же дерева. Точнее, как бы изнутри дерева.

Я внимательнее присмотрелся к сосне. Вдруг кто-нибудь залез наверх и дурачится там.

Я обошел вокруг сосны и вверх пялился, однако никого не обнаружил. Походил еще поблизости, но так ничего и не уразумел. Дурак дураком, будь у меня самого такой глубокий голос, я мог бы подумать, что начал сам с собой разговаривать. К сожалению, у меня не то чтобы слабый, но какой-то незвучный, тусклый, попросту жалкий голос. Так что сам с собой я говорить не мог. Ходил вокруг дерева, топтался, как идиот, на месте и наконец внял совету голоса и снова сел на землю.