Страница 56 из 68
Но раз современность движется к своей цели, то телеологична и революция. Даже больше того: нигде нет такой целевой одержимости и такого телеологического пафоса, как именно в революции… И вот тут мы можем в полной мере принять спор между классикой и «измами».
У революции «голос — голос Иакова, а руки — руки Исава». Ее дух идеален, а внешность сурова. Ее цели созидательны, а движение разрушительно. То, к чему она идет, — ясно, гармонично и желанно; то же, что вызывается ее шествием, — темно, хаотично и ужасно. Потому-то революция живет противоположностями. Она разрушает порядок беспорядком и убирает беспорядок порядком. Первое есть ее начало, второе есть ее конец. Люди, утверждающие, что телеология революции — разрушение, так как они могут вотвот погибнуть под ее обвалами, подобны людям, утверждающим, что назначение метлы — подымать пыль, ибо они чихают, идучи мимо. Но прохожие отчихают, пыль уляжется, а кругом — чисто и вольно. Разрушение и пыль суть только обломки и частицы того старого, разлагающегося и сгнивающего, что из прошлого увязалось за движением революции к новой гармонии: так листья, песчинки, солома движется смерчем вокруг несущегося поезда. Но можно ли сказать, что в этом суть его движения? Между тем это именно говорят наши предшественники, люди трех «измов», которых общая молва, по упрощающим своим навыкам, называет одним именем «футуристов». Они утверждают, что их поэзия революционна, ибо от нее неудержимо чихают все носы. Однако эта логика есть логика поднятой пыли. Она стоит так же на голове, как все их искусство. Поставьте то и другое на ноги и окажется: футуризма уже нет — возникла классика.
Надо всегда иметь в виду основное явление в социальной жизни искусства. В нем есть то, что обыкновенно позволяет говорить о «пророчественности искусства». Оно состоит в следующем. Жизненный процесс, движение истории проявляют себя в разных областях культуры неодинаково и не сразу. Есть, я бы сказал, разная «светочувствительность» у отдельных пластов ее. Между тем, что назревает и протекает в ее глубине, и тем, что проявляется и отражается вовне, лежит сопротивление среды и расстояния. Надо пройти путь от сердцевины до поверхности. История культуры свидетельствует, что этот путь и это сопротивление преодолевается не всеми ее силами одновременно и в равной степени. Одни ее области уже отмечают начавшееся движение истории к новому рубежу, когда другие еще молчат, ибо ничего еще не чувствуют. И вот оказывается, что высшую чувствительность обнаруживает поэзия, живопись, скульптура, музыка; низшую же — философия. Настолько же, насколько философия всегда запаздывает и только осмысливает уж пройденный путь, — настолько же искусство задолго вперед сигнализирует о надвигающейся перемене, и ясность его отметок так велика, что когда впоследствии, уже с позиций философского ретроспективизма, изучаешь и оцениваешь эти сигнальные знаки, они и в самом деле становятся предвещаниями, сбывшимися с неумолимой роковой точностью. — Теперь вспомним, когда появились и о чем вещали три «изма».
Они возникли еще за целое пятилетие до войны; а если говорить об их первых незрелых и зачаточных формах, то мы спустимся даже до девятьсот седьмого-восьмого года. Вокруг 1910 года уже неслось их бурное движение, шли манифестации кубистов, их тут же настиг и стал заглушать пронзительный футуризм, и в его тени, у самого порога войны, быстро забил и разлился экспрессионизм. Людям спокойного, старого отстоявшегося быта, людям привычного уклада, людям довоенного времени, еще не знавшим, что на мир несется «18 июля 1914 года», их приход казался лишь чрезмерным, неслыханным дотоле проявлением богемного бесстыдства, рекордом славоискательной наглости, дошедшей до пароксизма и превратившейся в безудержный, постоянный художественный тик кисти, пера, клавиатуры.
Но когда прошло пятилетие, и обрушилась война, а вослед ей по побежденным странам прошла революция (то и другое взаимно связано — сейчас революция завершает неудачную войну, как на рубеже XVIII–XIX вв. война завершала удачную революцию), — тогда знаки, выкинутые на наших путях искусством, приобрели общий смысл. Они оказались просто наиболее ранними указаниями исторического барометра. Нынче ясно, что кубизм, с его оголенными первоформами предметов и природы, сигнализовал о наступающем в войне и за войной обнажении самых глубоких социальных первооснов быта; что футуризм с его проповедью вечного динамизма, перманентного сдвижения всех частей предметов, разрыва всех органических форм — предвещал неостановившийся по сей день процесс смещения всех пластов личной и общественной жизни, скользящих вниз, сбивающих и разрывающих друг друга, как снежные необъятные поля, вдруг понесшиеся с горы от чьего-то рокового, сотрясшего воздух выстрела; что экспрессионизм, с его пафосом разветвления мира, гимном обесформления, апологией духа, освобожденного от всяких пластических норм и раскованного от всякой логики, — социально и психологически, и художественно опять-таки давал нам сигналы о последнем этапе разлома и распадения стоящего вокруг нас строя жизни. Социально-историческая значимость «измов» была однородна с их художественно-формальными особенностями; приемы разложения и сдвигов сочетались с темами разрушения и смерти: упрощение, примитивизация, разрыв, смещение, сдвиг, распыление старых форм поэзии и искусства соединились с изображением моментов войны, мятежей, схваток, восстаний, окопов, баррикад, взрывов, развала, окостенения. Это шло, с ровной последовательностью проявления, по общей цепи: Маринетти — Маяковский — Апполинер — Крученых; Руссоло — Шенберг — Прокофьев; Пикассо — Шагал — Клее, Боччони — Архипенко — Татлин и так далее, по всей их линии.
Ясно, с какой точностью и беспристрастием может быть определено место «измов» в современности, и их отношение к войне и революции. Революция, с одной стороны, порождена войной, она — ее дитя и наследница; с другой стороны — сама она рождает наше будущее, она — его мать и прообраз. В первой части — революция только придаток, продолжение войны, — то есть чистое отрицание, разрушение. Во второй части — она исток наступающего нового быта, — то есть чистое утверждение, созидание.
«Измы» связаны и с войной и с революцией, но характер сочетания теперь понятен: их связь с войной — основная, а связь с революцией — производная. Она была постольку, поскольку у революции была ее первая, отрицательная фаза. В революцию «измы» вкатились только с разбегу, по наклону войны, а удерживались в ней по инерции. Потому-то они произвели только разрушительную работу. Дело войны они продолжали делать в революции, совпав по своей сути и по времени с ее первым периодом. Но они должны были остановиться и обессилеть перед первым же подъемом в гору. И в самом деле они остановились слепо и беспомощно пред самым существом дела революция, перед революцией, поднимающей тяжесть строительства, перед революцией, несущейся к своей цели. Умное слово Матисса о кубистах оправдало себя и приобрело общее значение: «У них есть приемы, но нет цели». Телеологии революции ни один из «измов» не понял. Наступил их декаданс.
И вот тогда-то вдруг провеял в искусстве дух классики. Его никто не звал. Его так же мало ожидали и хотели, как в свое время — «измы». В живом творчестве живых людей сам с собой, помимо их сознания и намерения, живым цветением показались побеги новой классики. Искусство опять сигнализует. О чем? — это вопрос о социальных корнях его. И как? — это вопрос о его художественных формах. И мы отвечаем: на одно — званием, на другое — исповеданием.
Современность перевалила через рубеж. Расчистка кончилась, начинается стройка. Революция подходит к своим целям. Она уже думает о своем «во имя». Все, что металось, двигалось, качалось, примеривалось, — занимает определенные места. Всюду возникает неустойчивое равновесие; но каждый слой, каждый кусок, каждый атом умиряющейся жизни ищет полной опоры. В хаос вносится членение, отбор и сочетание. Впереди должен возникнуть новый космос быта. Вместе соединяются новое и старое. Из старого входит то, что не дало себя разрушить, что выдержало давление войны и революции, не погнувшись и не треснувши; из нового входит то, что не поистерлось и не развалилось, выполняя свою революционную разрушительную работу. Революция входит в линию традиции, но уже традиция обновлена революцией. Необходимость, Насилие — слабеют, отходят. И мы ждем: Милосердие и Человечность возвратятся в мир. Людские массы, общее тело социума, единственное, с чем хотела знаться и чем умела действовать и война и революция, — опять дают проступить отдельной человеческой душе. Слабый, притушенный, но уже слышится голос ее раздумий и чувствований. И мы ждем: этот голос будет уже иной, чем прежде, — не голос капризничающего «я», не голос существа, отделившего себя от всяких остальных существ, не голос самозамкнутой особи, не голос солипсического самоутверждения, — но голос человеческой совести, общеважный и общезначительный даже в самом своем интимном и личном.