Страница 2 из 39
И вообще, больше всегда волнует эротика, а не секс. Любимая учительница, а она это чувствовала, всегда садилась так, что мы затихали и из-под руки или между пальцев наблюдали за ее таинственными изгибами — то при переходе шеи в грудь, то в повороте и прищуре слегка косящих глаз, то за шевелением ее сухих и шелушащихся тихой страстью губ. На ее уроки ходили все поголовно — и хулиганы, и маменькины сынки, и двоечники, и отличники… Есть едва различимая разница между образом и реальностью, которая и заводит тебя. Ты все время пытаешься доказать себе, что же лучше — то, что ты видишь, или то, что ты представляешь. Мучаешься, мучаешься… и влюбляешься. Полжизни я думал и ломал себе голову: что напоминает профиль моей возлюбленной — клюв стигийской ласточки или слегка искривленный нос стремительной андалузки? Теперь со временем я понял, что это было что-то обычное, ну, может быть, классика Нефертити. Не скажу, что я разлюбил ее, но что-то завораживающее пропало. Я люблю неправильное, асимметричное, оно заставляет меня все время мучиться в поисках схожести с чем-то правильным, но живым. А живое всегда подвижно, и уловить его не столько нельзя, как не хочется, ибо за этим смерть. Остановка, остановленность на века. Мимо этого проходят на выставках, как мимо свершившегося. Мимо импрессионистов я хожу, как обновленный перед меняющимся. Поэтому представить — значит совершить, совершить — значит разрушить совершенное. И поэтому если дерзкая рука в порыве желания срывает драпировку, то гибель неминуема — рушится тайна, тайна женщины, так мучающая нас, мужиков.
Именно поэтому мою первую любовь я постигал по сантимам, миллимам, по пенни…
Когда мы смотрели фигурное катание в большой комнате, а родители уже отходили ко сну, мы вонзались друг в друга губами, языками, а руки неумолимо прорывались в мерцающей темноте к вершинам равнобедренных треугольников наших ног, так мучивших повседневно и естественно двигающих нас друг к другу, словно посаженных на кол, — со жгучей болью и страстью. И это было так самодостаточно, что другого нам и не хотелось, хотя подсознательно вело нас все дальше и дальше… И вот однажды в зимний вечер после шатаний по снежной Москве мы оказались в гулком подъезде старого лифтового дома на набережной у Каменного моста. Она встала спиной к окну и прислонилась к согревающей батарее, затем неожиданно расстегнула пальто и, как-то решившись, видимо, на все для нее запретное, выдохнула: «Ну а теперь делай со мной все, что хочешь…»
Господи, что я хотел, да я и не знал, что мог сделать… Я просто обнял ее во весь рост, и мы долго целовались, в то время как за нашей спиной хлопали двери, ползали лифты и кашляли курильщики «Беломора»…
5
Потом был почти год великолепного сухого секса в моей ведомственной комнате на проезде Подбельского, в результате которого я все-таки не трахнул ее, и она возненавидела меня за это.
6
Нет, все еще долго продолжалось, но на самом деле все кончилось, потому что это нужно всегда все делать до конца, особенно если она этого хочет. А твои здравые смыслы, которые она, по-твоему, уважала, после каждого дня проникновения в нее и сдерживания, она просто забывала, когда, оставшись наедине с собой в постели, обжигалась о свое желание вторжения в себя чего-то неведомого, по-своему мечтаемого, губительного, спрятанного так глубоко, что только ОН и мог достать, надавить, припереть ее к стенке, за которой только одно — ее страх и восхищение новой жизнью.
7
Нет, я ничего не боялся. Я считал, что ей еще рано. Я представлял, как она будет плакать, как она будет замыкаться в себе среди одноклассниц и дома, на глазах у матери и пьющего отца, и размякал, и клялся еще немного подождать.
8
Но первый, кто не думал об этом, был без комплексов и на одной из вечеринок в юношеском подпитии просто воткнул ей, стал ее возлюбленным навсегда. Они и поженились потом. Так что никакие чувства и не известные никому клятвы юной плоти и постепенное превращение чуть ли не в сиамских близнецов не значат ничего по сравнению с одним проникновением на глубину стенки, за которой только одно — страх и восхищение…
9
И я оказался на воле. Обида сидела так глубоко, что было не до мести. Я просто хотел со всеми делать то, что я не сделал с ней. Я вставал и просыпался с этой мыслью, и, даже если шел в кино и еще куда-то, ноги могли вести меня только на запах слезоточивых духов, пота, на поскрипывание абажурных юбок, на брошенный взгляд, на согласие вообще идти вместе. И вот мы уже прощаемся, наумничавшись вдоволь друг перед другом у ее дома. Я бросаю пробный шар, беру ее за руку выше локтя и слегка притягиваю к себе. Если позволяет, то дальше пытаюсь ее поцеловать. И пошло. Иногда, до утра намучившись, мы все-таки расставались, и я, проклиная все на свете и свой заводной характер, добирался черт-те откуда пешком домой и бросался замертво в койку. Наконец, когда я уже жил в Питере, мне удалось распечатать первую встречную ровно через полчаса после знакомства. Она согласилась выйти со мной из автобуса после моих бредней о ее голубых глазах. И я, вообще-то не хамский тогда двадцатидвухлетка, спросил строго по-мужски: «Что будем пить? Я живу рядом»… Она в тональность ответила: «Лучше водку». И вот, поднявшись в мою комнату, мы тут же набросились друг на друга. «Подожди, подожди, давай сначала примем…» Она была худовата, но груди чуть-чуть выходили за поле ее упругих ребер, и это так возбуждало.
Она садилась на меня, и как-то чуть ли не отжимаясь, доводила меня до своей глубины каждый раз, с каждым нажимом. А потом спросила: «А у тебя этого еще не было?» — «Чего?» И она приложила палец к своим губам. «Нет-нет…» Тогда она остановилась, и я увидел, как в ее красивое лицо вошел Он. Это было так фантастично, как будто какое-то неведомое космическое существо вытягивало из меня энергию для полета. Волосы, спадающие вокруг, и ресницы напоминали лесную поляну, зрачки и вырез век — глаза стрекоз и мотыльков, а рот все погружал и погружал за ровную белизну ее зубов часть моего тела, самую важную в тот момент для меня. Я не выдержал. Она выпила все до конца и даже подобрала языком последние капли. Я принял ее за сумасшедшую. Взглянул на лежащее рядом в покое лицо, и ничего меня в нем не настораживало. Я воспринял это без паники и без отвращения к ней, хотя наслушался разговоров о некотором презрении к женщине после этого. Мы договорились с ней встретиться, но не увиделись больше никогда. И как только жлобы не обзывали девиц или женщин, которые отдавали им самую заветную свою милость, тайную ласку и страсть, — и вафлистками, и минетчицами, и сосками, или «она берет на клык», иногда более изящно — флейтистками, или еще изящнее — «она играет на кожаной флейте». Жлобы, невежды и ханжи, даже после этого чуда они могли ударить женщину и оскорбить ее, презирать и доводить до слез. Уроды…
Никогда не забуду, как однажды я ночевал в Ялте у своего друга в саду, переполненном маленькими домиками для отдыхающих. Он постелил мне прямо под яблоней раскладушку. Одним боком она касалась тонкой стенки пристанища «сдыхлей», так называли местные отдыхающих. Он сказал мне: «Не обращай внимания, в домике поселились молодожены с Кавказа». Всю ночь, словно ластоногие на берегу океана, бились брачевавшиеся и время от времени затихали. Я лежал и смотрел в яркое пульсирующее небо и не мог уснуть от захватившего меня величия и одиночества. Мое состояние всю ночь время от времени пробивала после долгого сопения только одна фраза с акцентом: «Умоляю, ну… Умоляю, ну…»
10
Либи стояла на углу Черной аптеки и кого-то ждала. Длинные волосы, схваченные простой резинкой от бутылочки с бромом, спадали гораздо ниже талии. Ее остренькая фигурка разрезала толпу на тех, кто оборачивался на нее, и тех, кто надменно шел вослед кисло-сладким теткам-толстухам. Два наркомана свисали с перил Черной аптеки и, когда наступало время, исчезали в ее внутренностях, пахнущих валидолом и эфиром, возвращались с двумя ампулами морфия и тут же кололись. Это были два брата, известных на весь южный город. Их все жалели, относились снисходительно, как к больным. Они были приметой, но не более… Я проносился мимо Либи с фраерской скоростью, думая о строении Вселенной и месте кузнечика в животворящем мире. Она окликнула меня: «Куда ты несешься?» — «Да сам не знаю». И я взглянул сквозь мою лихорадочность на Либи в свете черных зеркал, которые отраженным солнцем освещали ее профиль, и вдруг увидел такую корону страсти вокруг ее тоненького тела, что замер от облучения. Меня тряхануло, я вдруг заглянул в ее чуть искривленный рот и увидел стройный ряд зубов с промежутком в передних. Именно этот раздвиг, незаметный присвист в разговоре, щель в запредельный мир ее рта, где скрывался горячий и тонкий язык, мне запал навсегда в душу, в плоть, именно эта неправильность, скрытая совершенная плоть еще мне отомстит. И еще как. Но пока я стоял напротив ее вечного бронхита, и ее легкий кашель возмущал во мне все мужское, что во мне уже было тогда. Как я попал на улицу Дальнюю, где жила Либи, один бог знает. Но мы тогда шастали по компаниям, и нетрезвые ноги могли завести куда угодно. В доме Либи я подружился со всеми. Я был тогда поддавохой, и ни один хороший бабец не уходил от меня, что слегка шокировало внешне пуританскую компанию молодых интеллектуалов. Но втайне им все это нравилось, и то, что я каждый вечер приходил к ним в гости с новой снятой на улице девицей, и то, что я держал удар от спиртного. Мы залегали в беседке, построенной на три частных дома, и потягивали сухое вино, потом я мог исчезнуть в каких-то кущах заросшего сада с подружкой и появиться неожиданно и смущенно, так что все понимали причину нашего конфуза, и это привносило в их слегка стерильную атмосферку некий эротический нерв, но в основном все кайфовали от красивых фраз, теплой погоды, непомерно долгого времени и, самое главное, от его нескончаемости, казалось, что мы всю жизнь так вот и пролежим в беседке, глядя на безразличные расплющенные звезды, и кто-то будет нам подносить и стакан, и блюдо погорячее… Либи смотрела на меня с ужасом, но иногда я подсматривал в ее глазах восторг. «Завтра я приду с Оксаной», — говорил я. Когда же назавтра я появлялся на пороге и Либи говорила моей спутнице: «Здравствуйте, Оксана», — Оксана отвечала: «А меня зовут не Оксана, а…» — «Да какая разница, Либи, лишь бы человек был хороший…» — «Блядский мужик, и пьянь к тому же», — думал я, что так думала обо мне Либи. Но я играл тогда разочарованного героя, покинутого возлюбленной, и это было так романтично. Мы притерлись в компании и почти не замечали друг друга. Терлись словами, взглядами, будто в танцах, но я не замечал Либи. Иногда только думал: худышка какая-то, чуть ли не рахитичная. А она оказалась просто женщиной поздней зрелости, из тех, кто навсегда остается девочкой и не становится тучной бабой. Потом я только понял, что всем своим складом она напоминала мне мою мать, — когда я вдруг разглядел старую фотографию, на которой мама была Либиного возраста и отдыхала с отцом в Сочи. Мать Либи относилась ко мне терпимо до тех пор, пока не догадалась о том, что я опасен…