Страница 4 из 5
Мы с Бонани несколько минут изучали друг друга. Мелкие мышцы по обе стороны его челюстей поигрывали – этот фокус показался мне совершенно необычайным, и я пообещал себе повторить его, как только представится случай втайне поупражняться. Но ни он, ни я не имели желания болтать и прислушивались к словам моих дядюшек, долетавшим до нас довольно отчетливо через открытую дверь.
Дядя Карно, человек-бочка, чей голос, казалось, исходил из чрева земли и гудел словно басовый регистр большого органа, восклицал:
– Да неужели вы думаете, что она снимет трубку и просто выслушает все, что он ей скажет? Да у вас просто не все дома!
– Она это сделает, если ей скажут это сделать, – возразил Эдди.
– Надо думать, это ты ей скажешь? – раздраженно встряла мать.
– Слушай, может, Мами велит ему убираться ко всем чертям, но ты не считаешь, что мы должны дать ему хотя бы возможность попытаться?
– Ничего мы ему не должны!
– Мы должны это по крайней мере ради Питера. Я вот что хочу сказать: подумайте хорошенько, ведь Питеру придется тащить маму на себе до конца ее жизни, если мы ничего не предпримем.
– То-то и оно! И мы сами убедим ее переехать в Лос-Анджелес жить с Бонани… Да как вам в голову могло такое прийти? Нет, ей-богу…
– Значит, ты хочешь, чтобы Питер на всю жизнь остался холостяком?
– Погодите-ка малость, погодите…
Бонани в конце концов встал с таким видом, будто думал о чем-то другом, и закрыл дверь кухни. Потом стал разглядывать меня с этого нового ракурса, пока я допивал молоко.
– Надо бы тебя постричь, – заявил он без обиняков.
И это было не просто замечание. Из своей бежевой пластиковой сумки, стоявшей под стулом, он достал клеенчатый футляр с парикмахерскими инструментами, и стало ясно, что он собирается исправить ситуацию незамедлительно, а я был слишком загипнотизирован этим непредвиденным оборотом событий, чтобы хотя бы попытаться возразить. Он усадил меня, повязал мне вокруг шеи фартук, взятый в кладовке, и положил между воротником рубашки и шеей бумажные салфетки «Клинекс», которые достал из кармана. Осторожно подрезая самые кончики волос – меня регулярно посылали в ближайшую парикмахерскую на углу, да и грива у меня была не слишком густая, – он спросил, сколько мне лет. При этом не казался особенно заинтересованным. Я на его вопрос не ответил, а он не стал повторять.
Густой голос Карно гудел в гостиной:
– Питер, Питер, Питер… ладно, согласен. Но она?
Бонани отступил на шаг и, пощелкивая ножницами в воздухе, бросил взгляд профессионала на мои виски.
– Знаешь свою бабушку? – спросил он.
Я сказал, что их у меня две.
– Бабушку Бонани, – уточнил он.Когда я спросил, какая это из двух, он ничего не ответил.
Истинные причины, почему Бонани расстался с Этель и затеял примирение с той, которая все еще числилась его супругой, так и остались для нас тайной, хотя неоднократно становились предметом разных домыслов. Карно, как человек практичный, предполагал, что Бонани надеялся перейти в старости на наше иждивение и решил, что шансы увеличатся, если он снова сблизится с Мами. Эдди же считал, что стареющий – надо это признать – Бонани осознал ничтожество своей связи с Этель и перед смертью захотел вернуться в лоно семьи. Джон, торговавший спиртным на той же улице, где располагался институт «психоанализа для всех» Эдселя Форда, был убежден, что Бонани всегда любил жену, а эпизод с Этель был всего лишь затянувшимся приступом мазохизма, в конце концов преодоленным. Мой же отец выдвинул гипотезу радикальной простоты: Этель просто-напросто умерла. Верность его догадки так и не была проверена.
Каковы бы ни были побуждения Бонани, но после восемнадцати лет жизни в Нью-Джерси с любовницей он собрал чемоданы и купил билет до Лос-Анджелеса, где обосновались два его наиболее успешных сына. Не сообщив о своем приезде, он снял комнату в пансионе и нашел место парикмахера на военной базе в Сан-Фернандо. Человек он был упорный и уже через год смог купить себе подержанный вишнево-красный «Форд» и выплатить первый взнос за домик в Шерман-Оукс с большим фруктовым садом, заросшим ядовитым сумахом. Один наш родственник, каждый год получавший от нас поздравительные открытки, сообщил ему наш адрес, и вот с купчей на дом в руке он наконец-то явился к моему отцу. Поскольку тот не сразу его узнал, он, кажется, просто представился и вежливо спросил про своих сыновей. Объяснил при этом, что его визит отнюдь не светская условность: этим он дает понять своей семье, что намеревается написать Мами и пригласить ее переехать в Калифорнию. Он, дескать, серьезно поразмыслил и пришел к заключению, что хочет посвятить остаток жизни искуплению своей супружеской неверности. Разумеется, он понимает, что дело весьма щекотливое. Вот он и подумал, что ему бы очень помогло, если бы сыновья согласились обсудить его предложение со своей матерью и, возможно, даже убедить ее, что все может обернуться к лучшему, если почувствуют себя способными на такое.
Обычно мой отец с трудом поддавался убеждению, но Бонани покинул дом еще до того, как он нашелся что-либо возразить. Так что он позвонил дяде Эдди, и оба решили эту довольно заковыристую проблему – что делать в настоящий момент, – отправившись в Санта-Барбару, где и напились в отеле «Говард Джонсон» напротив Миссии. Оба вернулись тем же вечером в гораздо лучшем расположении духа, чем при отъезде, хотя Эдди не смог удержаться и заявил славной женщине, позвонившей в дверь с предложением купить кусочки туалетного мыла в пользу слепцов-католиков, что ей никогда, ни за что не угадать заранее, какие пакости приготовит ей жизнь. По дороге во время своей экскурсии они позвонили Джону, Нику и Карно, воздержавшись из предосторожности звонить Питеру, поскольку тот жил с Мами. Они чувствовали, что ситуация потребует скоординированных действий, и в последующие дни ездили в аэропорт встречать остальных.
Бонани был вызван из своего домика в Долине, чтобы повторить перед расширенным ареопагом свою просьбу, с которой обратился к моему отцу, и вот, пока он стриг меня на кухне, сыновья готовились выслушать его в гостиной, торжественные, точно совет директоров какого-нибудь банка, пытающийся определить, стоит ли соглашаться на сделку, которую им предлагают. Неловкость, которую все испытывали по поводу этой истории, обострила их родственные чувства до такой степени, что прения растянулись до четырех часов дня, и моя мать снабжала их бутербродами и кофе с обеспокоенной заботливостью, словно выручая присяжных, зашедших в тупик в деле об эвтаназии.Похоже, что их приговор определила судьба Питера. Питер был старшим из сыновей Бонани, и, когда отец ушел из дома во время Депрессии, он взвалил на свои плечи ответственность за мать и младших братьев. Забросив учебу, он нанялся в бакалейную лавку, и, хотя остальные тоже были вынуждены работать, все заботы по поддержанию очага выпали именно на него. Эдди, которому и семи еще не было, когда исчез Бонани, звал старшего брата «папой», пока был ребенком. После того как остальные выросли и разлетелись каждый в свою сторону, Питер взял на себя заботы о матери. Он так и не женился, поскольку и без того исполнял при ней в некотором смысле роль супруга, окружая мать своей неделимой любовью, как в настоящей супружеской паре, и стал неспособен принять малейшее решение, не посоветовавшись с ней, а главное, находил все это вполне естественным. Питеру не удавалось поддерживать отношения ни с одной с женщиной: когда он приводил домой какую-нибудь подружку, Мами, этот ангел материнской любви, вела себя как ревнивая любовница.
На протяжении многих лет мои дядюшки испытывали чувство вины из-за этой ситуации; правда, не до такой степени, чтобы взять мать к себе. Так что неожиданное появление Бонани, несмотря на свои проблематичные стороны, представляло им хоть и небольшую, но новую возможность устройства судьбы старшего брата. Ради этого они и призвали своего отца в гостиную.
Поскольку лишнего стула там не нашлось, Бонани остался стоять у камина и, не очень зная, что делать со своими руками, оперся на него на манер сельского джентльмена, в то время как его сыновья, постепенно распаляясь от чувства собственной правоты, во все более живых выражениях излагали ему все, что думают о его жизни и о дерзости его притязаний. Поколебавшись насчет тона, который следовало избрать для отповеди, они остановились на морализаторском, однако в нем сквозила определенная благожелательность. Бонани держался напряженно все время, пока его отчитывали, испытывая вполне понятную неловкость, скорее как человек, чью личную жизнь разбирают по косточкам какие-то незнакомцы, а не как отец, чьи дети переступили границы сыновней почтительности. Таким образом, сосредоточенный и сокрушенный, он в течение часа выслушивал их попреки, пока, блестяще завершая свои разглагольствования, они в конце концов не дали ему понять, что из-за Питера – а также из-за неистребимой верности иррациональным узам крови, которую все они только что осознали, – он может рассчитывать на их согласие и даже содействие, чтобы восстановить свои отношения с матерью. Тут Бонани, гордый человек, который двадцать лет назад был для них суровым отцом, разрыдался и горячо всех поблагодарил.