Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



Джо был упорным тружеником, перфекционистом, который наверняка захотел бы еще раз перечитать эти тексты перед публикацией. Но даже такие, как есть, они не утратили ни своей силы, ни свежести, свойственной восприятию совсем молодого, щедро одаренного человека, еще колеблющегося на пороге взрослой жизни перед открытием других людей и самого себя, в поисках своих корней, своего пути, своего стиля, – как это было с любым молодым человеком в начале шестидесятых годов. Юность и сейчас такая же. И будет такой всегда.

Ришель Дассен и Ален Жиро

Семейный сбор

Известно, что во все времена и во всех странах семейные истории – этот воистину становой хребет литературы – служат основой большинства рассказов и романов, бесчисленных комедий и трагедий. И надо еще суметь, оттолкнувшись от них, придумать свою собственную.

Джо Дассен был прирожденным рассказчиком, обожавшим расцвечивать повествование подробностями (и даже изображать в лицах). Сочиняя эту новеллу, когда ему едва исполнилось двадцать лет, он словно открывает, совершенно стихийно и естественно (но используя ее с удивительной зрелостью), творческую струю Джона Фанта, Филипа Рота или Габриеля Гарсиа Маркеса, хотя в то время ни один из этих авторов не был ему известен, да и вообще известен.

Герой этого рассказа – его дед со стороны отца, молодой одессит, который, спасаясь от погромов, в начале ХХ века добрался до Нью-Йорка.

Согласно семейному преданию, когда его регистрировали в пресловутом иммиграционном центре на Эллис-Айленде, неподалеку от статуи Свободы, на вопрос: «Как ваша фамилия?» – он ответил: «Одесса», решив, что его спрашивают, откуда он родом. Чиновник же, толком не расслышав, написал в бумагах «Дассин». Перенеся трагикомические эпизоды подлинной американской одиссеи Дассенов в семью выходцев из Калабрии, Джо пишет рассказ «Семейный сбор», где образы его дядюшек, дедушек, бабушек и родителей – такие, какими они запомнились ему с детства, – обретают новую жизнь.

Написать этот рассказ Джо попросила Дороти Шеррик, его подруга во времена Энн-Арбора, – в качестве подарка на день рождения. Он преподнес ей рукопись, снабженную краткой запиской, которая показывает, что, несмотря на все очарование этой новеллы, ее живость, трогательный юмор и суровую печаль в финале, сам он не был ею полностью удовлетворен. Быть может, не без противоречий и некоторой притворной скромности он написал следующее: «Здесь, моя милая, нет ничего, кроме, собственно, первоначального порыва, хотя я уже выбросил почти двадцать страниц. Я столько возился с этим рассказом на прошлой неделе, что дошел до ненависти к каждому его слову, хотя, если говорить серьезно, мне кажется, что там есть неплохие места».

У моего отца было пять братьев. И он, и моя мать, пережив некоторые неприятности с возвратом эпохи процветания [2] , часто с волнением рассказывают о старых добрых временах Депрессии, когда сыновья Бонани были грозой и славой территории, простиравшейся между надземным метро и Ист-Ривер, между Хаустон-стрит и Дилэнси-стрит.

Разумеется, все это происходило после ухода Папи Бонани с подлой Этель, чье имя всегда произносили в нашей семье шепотом.



Бонани приплыл из Калабрии в трюме корабля в возрасте восемнадцати лет, позаимствовав маленькую пачечку лир у каждого из членов, даже самых отдаленных, своей обширной семьи. В своей родной деревне Баньоли он был учеником брадобрея, а потому нашел работу в парикмахерской на Манхэттене – всего через четыре дня после того, как надул инспектора иммиграционной службы с помощью липового письма от вымышленного дядюшки, якобы ручавшегося за его денежное обеспечение. Письмо было написано неким учителем, который специализировался на корреспонденциях такого рода, и это стоило Бонани его жалованья за первые дни. Но через два года он уже стал собственником парикмахерского инвентаря, женатым человеком и отцом малыша, которого назвали именем того из родственников, кто одолжил ему наибольшую сумму на переезд в Америку.

Сухой закон обошелся с ним ласково. Он нашел сказочную работу у торговавшего ромом бутлеггера, ностальгирующего макаронника, который со своими итальянскими подельниками говорил исключительно по-английски и позволял себе немного расслабиться и поболтать на родном языке лишь со своим персональным цирюльником.

Бонани, осыпаемый умопомрачительными гонорарами, перевез жену в Бруклин-Хайтс и за пять лет настрогал ей еще четверых сыновей. Но тут босса в день его сорокалетия пришили из автомата в известном борделе, собственником которого он и являлся. Бонани, правда, нашел новую работу, брадобреем на подмену в большом парикмахерском салоне на двадцать пять кресел, в Нижнем Ист-Сайде, но судьбе было угодно, чтобы потеря синекуры случилась в самый неподходящий момент. Меньше чем через месяц разразился крах на Уолл-стрит, а последовавшая за ним Великая Депрессия среди самых своих безобидных злодеяний лишила его места подменного работника в парикмахерском салоне, поскольку штатные брадобреи, полные признательности за сохранение своих должностей в эти смутные времена, выражали свою благодарность замечательным усердием в труде.

Даже приобретя некоторый поверхностный светский лоск при общении со своим безвременно усопшим боссом, Бонани, в общем-то, сохранил вполне крестьянский взгляд на вещи: у Бога своя работа, у него своя. Из-за чего продолжение событий оказалось катастрофическим. Достигнув определенного возраста, Бонани почувствовал разочарование и неудовлетворенность, а главное, устал от своей жены. В конце концов он реализовал свою потребность в свободе, отбросив все нравственные обязательства перед семьей и убедив Этель бежать с ним в Нью-Джерси.

Насчет Этель никто ничего толком не знал. Много лет она была его любовницей и однажды даже навестила его дома, когда он болел, выдав себя за супругу брата одного товарища по работе. Дети запомнили ее до странности мужские повадки и губы точно лезвие бритвы.

Год или два Бонани делал спорадические попытки увидеться с детьми, но и он и они чувствовали себя во время этих все более редких встреч довольно неловко. В конце концов он мало-помалу совершенно исчез из их жизни.

Согласно семейной легенде, когда Мами Бонани наконец убедилась, что он ушел по-настоящему, она на три часа заперлась в ванной. Никто из ее шестерых сыновей так и не узнал, для чего: то ли чтобы выплакаться, то ли чтобы спокойно поразмыслить. Выйдя оттуда, она дала Питеру, старшему, пять центов, чтобы он купил газету и нашел себе работу среди объявлений.В конечном счете все они набились в двухкомнатную квартирку в Испанском Гарлеме, и вскоре даже самый маленький, Эдди, начал работать. Так, переезжая с места на место, они и пережили Депрессию, и это подарило мальчикам чувство семейного единства крепче закаленной стали. Позже они разъехались по разным концам страны, но братские узы, выкованные в те годы, навсегда сохранились.

Мой отец обосновался в Лос-Анджелесе, где нашел место преподавателя английского. Мы были очень близки с моим дядей Эдди и его семьей, которые жили в долине Сан-Фернандо, можно сказать, по соседству. И ни дня не проходило без того, чтобы мы не узнавали обо всем, что творилось в жизни других моих дядьев – Питера и Карно, оставшихся в Нью-Йорке, Ника, торговавшего мехами в Кливленде, и Джона, который занимался розничным сбытом спиртного в Детройте. И все-таки увидеть их всех вместе можно было нечасто.

Как раз один из таких случаев представился, когда отец получил повышение, став заведующим кафедрой английского языка в Высшей школе Мэрион Плейс. В порыве ностальгии мои дядья попытались перекрыть веревкой нашу маленькую улочку в Лос-Анджелесе, созвав соседей на празднество, как делали это в Нижнем Ист-Сайде. Результатом этой инициативы – кроме всеобщего похмелья – стал арест моего дядюшки Карно, правда, вскоре выпущенного под залог, собранный в складчину всеми его братьями. На следующее утро наш дом стал сценой их протрезвления, что сильно напоминало другой памятный день, пятнадцать лет назад, когда они вытащили Карно из участка на Дилэнси-стрит после того, как он сбил парик преподавателя гимнастики теннисной туфлей.