Страница 2 из 7
Остаток генерал влил в себя из горла́ и закинул в рот ломтик лимона.
– А теперь скажи мне, как родному, – сказал он, разжевывая лимон и зверски морщась. – Ты советскую власть уважаешь?
– Уважаю.
– Видишь? – генерал поднял вверх указательный палец. – А она не уважила.
– Кто «она»?
– Голоса слушаешь? – продолжил допрос генерал.
– Голоса?
– Америку слушаешь?
– «Голос Америки»?
– Так точно.
– Я наукой занимаюсь. Мне некогда.
– Правильно. Так держать, – кивнул генерал и, чтобы достать еще бутылку, потянулся под стул, на котором лежала шахматная доска с расставленными кое-как, пляшущими фигурами. Прежде чем хрустнуть пробкой, он обтер запыленное горлышко рукавом.
Больше пить я не мог, и заскучавший генерал заставил меня сыграть с ним партию в шахматы, которую я, несмотря на опьянение, выиграл. В результате навязанного мне гамбита Муцио я поставил мат конем и спросил:
– Разрешите идти?
Генерал, тем временем осушивший еще стакан, наконец осознал, что его королю более некуда бежать, и смерил меня колючим взглядом.
– Вольно. Заходи, когда хочешь.
– Спасибо, – ответил я, встал и, зашатавшись, попробовал схватиться за перила лестницы. Но не сумел и загрохотал вниз по ступеням, на которых налетел на девушку, стремительно взбегавшую вверх.
Я вытянулся по струнке. Коснувшаяся при столкновении своим голым плечом моей руки, она строго всмотрелась в меня и покраснела. Она была в джинсах и коротенькой марлевой блузке, под которой мерцала полоска загорелой кожи. Волна неслышного аромата, будто от огромного цветка, окутала мое сознание. Не старше меня, тонкая, с прозрачной мраморной кожей, с трогательным большим ртом, миндалевидными глазами и целой копной карих волос, в сандалиях, до щиколотки антично оплетавших ступню, на которой бронзово блеснул налипший речной песок, она смущенно улыбнулась, и у нее вырвалось: “Watch out!” Но тут же потупилась, и мне ничего не оставалось, как пробормотать извинения и ринуться дальше, чтобы внизу повстречаться с широкоплечим рослым военным, державшим за околыш фуражку. Он провел ладонью по лбу с прилипшими к нему мокрыми волосами и уставился на меня. Красивый человек лет тридцати, с пшеничными усами, голубоглазый, взгляд насмешлив.
– Как там, на мостике? – заговорщицки спросил он и подмигнул, показав на потолок. – Буянит?
В юности, когда год жизни идет за три, тридцатилетний человек выглядит стариком, и особенно военный… Я пробормотал «извините», сбежал с крыльца на мостки, спрыгнул на берег и в сумерках едва отыскал тропинку вокруг пруда к воротам, которые оказались заперты, и пришлось через них карабкаться, чтобы спрыгнуть в подушку придорожной пыли. Домой я вернулся свежим, будто только что хорошо выспался и видел прекрасный сон. Полночи я тогда просидел вместе с Павлом и Ниночкой, мы играли в преферанс, и я иногда таинственно улыбался про себя, вспоминая и сберегая свою тайну…
Вскоре после этого как-то вечером мы с сонным Павликом под окном кухни меняли газовый баллон. Вдруг распахнулась калитка, и та самая девушка, с которой я столкнулся при бегстве, вкатила велосипед и вручила мне то, что просил передать генерал, – из тесного кармашка шорт она достала сложенные двадцать пять рублей и решительно мне протянула.
– Чем обязан? – спросил я.
– Отец сказал, что проиграл вам это в шахматы.
– Мы играли на интерес, заберите.
Девушка откинула назад волосы и спрятала деньги.
– Папа просил вас заглядывать, – сказала она, вскочив в седло.
Потом развернулась и обратилась к моему товарищу:
– Что же ты, Паша, загордился? Как женился, так и знать нас не желаешь. Совсем взрослым стал. Не бойся, не съем! Приходи по-соседски, пульку распишем… А вы умеете в преферанс? – обратилась она ко мне.
– Павел нынче очень занят, грызет гранит осенней пересдачи, – сказал я. – А что касается меня, я всегда рад пулькой развлечься.
Когда она уехала, Пашка всё разъяснил. Отец девушки – несчастный генерал Глебов; ее мать, вышедшая замуж в восемнадцать лет, убедилась в самостоятельности дочери и недавно, как открыли границы, сбежала с многолетним любовником в Америку. Генерал едва не сошел с ума от бессилия, запил горькую и с прошлого лета не просыхает. К тому же его обвиняют в казенной растрате: подписал, не глядя, акт приема работ по ремонту огневого городка и танкового полигона, а суд теперь всё тянется и жилы из него тащит.
Красавицу зовут Верой, а дача их местными обитателями звалась Султановка – потому что генерал, вернувшись когда-то из Средней Азии, привез с собой пару павлинов. Птицы оглашали окрестности своими ужасными песнями до тех пор, пока не околели в одну из зим, а прозвание Султановка осталось. Поговаривали, что генерал, попавший в историю, подал рапорт об отставке…
– Шальное нынче время, – заключил Паша. – Классе в восьмом я с Веркой целовался, – добавил он с ухмылкой. – Справляли Новый год, дурачились, валялись в снегу после шампанского с мороженым из рябины… Но дальше дело не пошло, она всегда была идейной девицей, с диктатом общественного долга. Дочь комсомолии. После школы сразу замуж. Почти династический брак с сыном завкафедрой военной академии. Муж ее недавно получил капитана. Даром что нынче танки и ракеты превращаются в металлолом. Надо бы и вправду их навестить…
Скоро Ниночка уехала в Питер на похороны тети. Решено было, что Павел останется, и мы стали с ним коротать вечера. Как-то раз мы вспомнили об обитателях Султановки и отправились к ним. Вера накормила нас окрошкой, крикнула мужа, и мы сели за круглый стол под абажур, играть в карты. Пружинисто и бесшумно слетел по лестнице муж Веры, голова его была хорошо подстрижена, а одет он был в спортивный костюм Adidas, предмет вожделения нашей убогой юности.
– Знакомьтесь, – сказала Вера. – Мой муж Никита.
Рукопожатие капитана оказалось неожиданно вялым. Он сел за стол, но отказался от раздачи карт, сославшись на то, что скоро вынужден будет покинуть наше общество:
– Дела, мужики, дела. Я б с удовольствием расписал полтинник, да грехи не пускают.
Через некоторое время спустился хмурый генерал с красными запухшими глазами и, казалось, не вспомнив меня, уселся над тарелкой, принялся хмуро жевать и рассеянно следить за игрой. Вера стала говорить о политике, о том, что происходит сейчас в Москве, гремящей и волнующейся митингами на площадях. Тогда, еще презирая любую форму социальной реакции, я слушал молча и украдкой поглядывал то на генерала, то на его дочь. Вера рассказала, как она столкнулась на Тверском бульваре с шествием каких-то ряженых бородачей в черных рубахах – они несли хоругви, иконы и распевали гимны.
– Теперь ясно, – заключила она, – почему у нас на Ордынке каждый день собираются толпы. От нашей подворотни до израильского консульства три шага. Если не на каблуках.
Я не сдержал улыбки.
– Крысы с корабля, – буркнул Павел. – Пускай сгинут… Нынче хорошо уже хотя бы то, что веселей жить и не нужно кланяться… Семь бубен.
– У тебя ж прадед старый большевик, – сказала Вера. – Из его пайка ты вскормлен сервелатом, индийским чаем, гречкой, шпротами и сметаной, в которой нож стоит… стоял. Пас.
Генерал, всё это время молчавший, бережно слушая дочь, вдруг спросил:
– А как тебе окрошка, Павлик? В столовке так поди не кормят?
– Вкусная…
– Дочка у меня мастерица, вся в мамочку, – и генерал вдруг возвысил голос: – Но тоже, понимаешь ли, номенклатурное отродье. Не брезгуешь с нами за одним столом? Взять меня… Хотя на кой меня брать-то? Я теперь человек в отставке, под пятой судьбы и под задом у эпохи… Однако же и мой ребенок на номенклатурных харчах взращен. Да и сам я куда ни шло на пайку никогда не жаловался. А всё ж таки отдал отчизне жизнь и ум. Вот только душу приберег, себе припас. Не возражаешь?..
– При чем здесь душа, – холодно произнес Павел.
– Папа, что ты говоришь такое, – спохватилась Вера. – Тебе нельзя волноваться.