Страница 10 из 12
Раньше прошлое Кати возбуждало в нем жалость и тревогу, теперь же презрение мешалось с болью и перед ним горой росла обреченность. Так люди порой тяготятся смертельно больным родственником. К тому же в ее комнате царил полный разгром, было душно и пахло йодом, на подоконнике стояла банка с протухшей водой и засохшими полевыми цветами.
Тостер отщелкнул гренки, Соломин отрезал кусок сыра и пустил его по терке. Когда Катя с отсутствующим лицом звякнула «зиппой» и выпустила дым, его рассекло такое острое отчаяние, что у него заныла, занемела от плеча рука, – кусок сыра покатился на пол. «Зверь в капкане перегрызает себе лапу, чтобы погибнуть на воле», – подумал Соломин.
– Спасибо, милый, – сказала Катя после обеда и, обернувшись в дверях, чмокнула воздух.
Она ушла, а он взялся точить ножи. Достал оселок и, поглядывая в окно, считал про себя число проводок лезвия по камню, менял сторону ножевого полотна, снова считал, но скоро бросил, несколько раз судорожно вздохнул и проворчал:
– Палатка, рюкзак, спальник, пенка, этюдник, краски, проверить – кадмий желтый светлый, кобальт, белила, охра вроде на исходе… Съездить в Калугу докупить?
Он подошел к окну, соображая, какую бы он выбрал в это время года палитру, и воображение снова нарисовало ему безобразную картину, в центре которой была Катя.
«Разве виноват я в своих чувствах? Ведь глупо обвинять себя в том, что ты не властен над своими эмоциями, – бормотал он, направляясь в закуток к стеллажам, где хранились его работы и принадлежности. – В чьей власти благодать и похоть? Как выправить себя, как задавить свое существо до бесчувствия? Дать монашеский обет, вспомнить Будду? Но ведь буддисты лишают мир трагичности и с ней вместе смысла! Разве не презирал я в юности всю эту стерильную философию и не требовал жадно душевных жертв и наград?»
Он вынес из кухни пакет с изюмом и орехами, набрал в холщовый мешок кистей и красок, подцепил несколько подрамников и рулон холста, свернул потуже и запихнул в рюкзак спальный мешок, приторочил пенку. Но затем отставил рюкзак в угол, надел ботинки, взял лукошко и отправился к Дубровину в надежде заодно хорошенько погулять в лесу, а вечером выпить с доктором вина и, может быть, снова потолковать о своей судьбе.
«Нельзя ее оставлять одну, нельзя, – думал Соломин, входя в заросли лещины и срывая на пробу несколько молочных еще орехов. – И оставаться нельзя. “Крепка как смерть любовь…”»
V
Соломин в своем стремлении сбежать в лес подспудно подражал директору лесной школы Капелкину, для которого отдых в том и состоял, чтобы отправиться в лесную глушь. Он кричал детям: «Оглоеды! Самоуправление! Вся власть Советам! Да толку чуть. Извели. Уморили. Уйду в лес, посмотрим, как вы тут накувыркаетесь…» Иногда он в самом деле назначал дежурного воспитателя из числа весьегожских учителей, подрабатывавших в продленке и чаусовском интернате, и пропадал в лесу – собирал рюкзак, цеплял котелок и уходил куда глаза глядят, но чаще за реку, несмотря на холод зимой, на дождь летом, – просил рыбаков переправить его на другой берег и зависал в орешнике, как не было. Обладатель корочек инструктора по водным видам спорта, Капелкин гордился навыками выживания в дикой природе и презирал современное туристское снаряжение. В любое время года, где бы он ни оказался на постое в дебрях, первым делом устраивал балаган: вырубал жерди, скреплял их бечевой и нарезал лапника, который укладывал, как черепицу, на наклонные слеги. Расставлял силки на куропаток, а из посоха сгибал лук, натягивал тетиву. Выкапывал перед балаганом ямку очага, укладывал в нее поленья и, глотнув спирту, мог лежать перед слабым огнем сутки напролет, приподымаясь только за тем, чтобы вскрыть банку тушенки или поправить в кострище головни.
Соломин не раз увязывался с Капелкиным в такие отрывы: ему нравилось выступать в роли Паганеля, когда походные нужды лежали не на его плечах и времени для эскизов оставалось вдоволь. Не надеясь на балаган, Петр Андреевич ставил подальше от очага штормовую палатку, надувал матрас, расстилал спальник, подвешивал фонарик, у изголовья складывал стопку книг. Капелкин будил его поутру: «Вставайте, барин! Солнце уж на два дуба встало». И заспанный Соломин выползал из палатки к костру, где его ждали кружка какао и ломоть хлеба, который он насаживал на прут и вертел над углями. Отлежавшись положенные дня три-четыре, Капелкин принимался хлопотать по хозяйству, охотиться, и это означало скорое отбытие домой.
Но чаще Капелкин, сам воспитанник детдома, отправлялся в лес с детьми. Все знали, что в первые дни директора лучше не трогать: низкорослый Капелкин так же сворачивался калачиком перед костром и погружался в дымные видения. Благодаря заведенному порядку самоуправления с помощью «совета старейшин» дети оставались в безопасности перед вольностями жизни в лесу. У школьников имелось свое насиженное, идеальное для лагеря место – березовая роща за Наволоками, по осени полная грибов и папоротника орляка, чьи рыжие жухлые крылья виднелись издалека перистым ковром над землей в светлой ясной роще, шедшей чуть в гору, к верховым болотам у водораздела, так что идти через нее было хорошо – много света посреди набираемой высоты; а если оглянуться, то сверху кажется, что вокруг больше воздуха и светлые стволы текут, объятые рассеянным тихим свечением: на свисающих ветках берез блестят капли и пасмурное небо словно подсвечено белизной бересты.
Дети на приволье ловили рыбу, после каждого дождика бережно проверяли свойские грибные места – на цыпочках, стараясь не топтаться, чтобы не повредить грибницу, – играли в бадминтон, футбол, волейбол, купались. Поздней осенью радовались вернуться на старые места – по первому льду поохотиться на налима. Капелкин всегда был озабочен прокормом, витаминами – капустное, луковое и чесночное поля и яблоневый сад давали запасы, а промысел налима, которого потрошили и замораживали и чью печенку пускали на консервы, обеспечивал детей рыбьим жиром. Река, еще бесснежная, в черных еще берегах, покрывалась пятисантиметровым льдом, и дети выкатывались на него в поисках налимьих троп и стоянок. Широкое, чуть потрескивающее под ногами черное зеркало реки слепило ползущим по нему солнцем; река шла подо льдом, волнуя у берега пряди водорослей, проталкивая там и тут матовые, мускулистые пузыри воздуха. Наконец на плес, с кувалдой в одной руке и бензопилой в другой, выходил Капелкин и вперевалочку, оставляя по себе паутины трещин во льду, скользил между группками машущих ему детей; разобравшись в диспозиции, он шел ниже по течению и, примерившись еще разок, вырезал пилой длинную полынью. Затем обходил те места, где стоял налим – головешка подо льдом с чуть шевелящимися плавниками, – заходил с хвоста против течения, целился и кувалдой, коротким ударом в голову, глушил рыбу; белые точки рассыпались по льду, дети сбегались к полынье багрить добычу.
Летом руководимые Капелкиным дети беспрестанно играли в мушкетеров, отливали оловянных солдатиков и устраивали на берегу реки сражения среди песочных замков, смоченных крахмальной водой. Часто вокруг усадьбы раздавался грохот стучащих палок, означавший очередную стычку с гвардейцами кардинала. Когда передряга добиралась до двора Соломина, он выскакивал из мастерской, в отчаянии призывая дуэлянтов обвязывать шпаги бинтами, чтобы не так громко стучали. К тому же дети ходили к реке непременно через участок Соломина, сумев каким-то образом отбить доску в заборе. Они протоптали тропинку через газон, и Соломин решил их подкараулить и сделать внушение. Но услышал, как крупная, почти дебелая темно-смуглая от загара девочка в белом купальнике и купальной шапочке, стоя перед щелью в заборе и поджидая, когда протиснется ее подруга, говорит: «Жалко, я не собака, я бы снизу подползла», – и передумал.
Капелкин питал к Соломину симпатию и уважение, замаскированные жесткостью и иронией. Он с почтением относился к его художественным опытам, и Соломин находил в нем благодарного, но безответного слушателя. В походах Капелкин помогал ему таскать мольберт и подрамники и, пока Соломин пританцовывал перед холстом, лежал в нагретой солнцем пахучей траве под столбом жаворонкового звона. Время от времени Капелкин поворачивался на бок и раскуривал трубку. Это означало, что он не прочь поболтать с Соломиным, и тот, услыхав запах табака, начинал говорить.