Страница 37 из 49
У меня сложилось впечатление, что и в Японии вездесущая «западная» музыка служит для выражения особого состояния чувств – бескрайнее пространство, в котором возможно все, этакий детский рай (с поправкой на детей, безжалостно принуждаемых к занятиям музыкой). Правда ли то, что Куросава умолил своего композитора написать для фильма «Ран» («Хаос») музыку «как у Малера»? Так, с вашего позволения, она и звучит – вплоть до «Снов», где для западного уха благозвучная слащавость портит всю грандиозность видения.
Что слышат японцы, слушая «нашу» музыку, гораздо привычнее звучащую для них в местах, до которых у нас она никогда не доходит: от универсама до кафе «Бетховен»? Они пристыжают нас глубиной и широтой применения западной музыки: девочка из хорошей семьи обязательно играет на каком-нибудь инструменте. А с другой стороны – «музыка как у Малера»?
Даже Голливуд ни за что не заказал бы какому-нибудь хорошему режиссеру «фильм как у Куросавы». В этом случае я ничего не хочу сказать плохого о Голливуде, хотя в сотрудничестве с ним у Куросавы частенько не все складывалось («Тора! Тора! Тора!»), но без Голливуда, возможно, вообще ничего бы не состоялось. Японская киноиндустрия, конечно, не в ответе за то, что такие фильмы, как «Кагемуся» или «Ран», все-таки существуют…
Как только японская чувственность покидает неписаные правила своей эстетики и пересаживается на «интернациональную» почву – что там с ней происходит? Не считая убедительных мутаций вроде получивших мировое признание Кендзо Тангэ или Иссей Миаке – как трудно дается погоня за «хорошими формами», за вдохновляющим дизайном (для которого Запад, в свою очередь, так часто черпал вдохновение в классической Японии); как все еще неустойчив вкус на «западный» манер понимаемого пространства; как поразительно падки японцы на вульгарные, даже грубые эффекты, на китч без затей…
Возможно, это те области, где скатившаяся до массового консумирования мечта о рае, ставшая пустым и ни к чему не обязывающим обобщением исключений и превращением ее в потребительский товар, оставляет себе лазейку.
Однако на протяжении более чем столетия Япония импортировала модерн скорее по своим, чем по его собственным законам, и даже его непреложным максимам приходилось подчиняться правилам этой страны. Правила эти не обязательно было декларировать, потому что за сотни лет изоляции они стали плотью и кровью. Их возведение в шедевр социального искусства поразительно; гениальна их гибкость, долговечность, обеспечиваемая их сменой.
Тайна системы скрыта не в ее структуре, а в ее способности оставлять открытые пространства. Японский язык не дает определений. Он все предоставляет на усмотрение.
«Fuzzy logic», придуманная в Америке и не получившая дальнейшего распространения, берется в Японии за основу для нового поколения компьютеров. То есть принцип неопределенности современной физики используется в промышленных целях. Машина принимает решения уже не на основе бинарных оппозиций: 0 или 1, куртка или брюки, он или я. Она создает их из такого материала, какой встречается в системе человека, – из половинчатости, двусмысленности, сомнений, противоречий. Неудивительно, что эта система не только сообразительнее, но вдобавок еще и лучше считает. Она избегает коротких замыканий, чисто формалистских решений, учится терпению, остерегаясь «мнимой сосредоточенности на мнимом деле» (Кафка). Ее терпимость к ошибкам делает ее более гибкой, более реалистичной, чем любая схема, запрограммированная на альтернативы и не способная заменить их на фактор X. То есть на «человеческий» фактор. На осторожность по отношению к собственным предположениям. На вежливость по отношению к исключенному третьему, «иному», непредвиденному, непостижимому.
Приехавшему с Запада культура непринятия решения, оставления вопроса без ответа кажется слабостью, нерешительностью, зачастую гротескным осложнением социальной жизни. Недавно один японский германист, человек с юмором, рассказал мне, как, находясь в гостях у немецкой семьи, он каждый раз перед завтраком испытывал страх услышать неизбежный вопрос: чай или кофе? В Японии он был бы избавлен от мучительного разгадывания, что же хотел бы пить сам хозяин, тем, что на стол просто подалось бы либо одно, либо другое. Затем хозяин по каким-то незаметнейшим признакам пришел бы к выводу, что гость предпочел бы все-таки другое, и, самое позднее, на следующее утро поджидал бы его с двумя напитками сразу. Как правило, этот другой напиток был бы уже заранее приготовлен и хозяин ждал бы только какого-нибудь предлога, под которым его можно было бы подать на стол, не ставя гостя в неудобное положение вопросом. В остальном все зависело бы от степени близости между ними. Как только она установлена (а именно посредством упомянутой предупредительности), уже нет нужды в альтернативных вопросах.
И снова все решает атмосфера личных отношений. Японские друзья, работающие переводчиками на западно-восточных торговых переговорах, рассказывают, что и там происходит то же самое. Подписи под контрактами «ставятся сами по себе», как только установлен эмоциональный контакт. Так что желание приступать с японцами сразу «к делу» – плохая стратегия. Уважительные поначалу, а затем более свободные отношения – вот ключ к любому личному контакту. И в повседневной жизни они также являются ее важнейшей составляющей.
На собственном опыте я убедился, что японцы скорее предпочтут культивировать недоразумение, нежели решатся на разрыв взаимоотношений.
В цветочном магазинчике я спросил, где находится остановка такого-то трамвая (в то время в Киото еще ходили трамваи). Продавец не очень хорошо меня понял, но признание этого показалось бы ему чрезвычайно невежливым. Поэтому он трижды обвел меня вокруг площади, усыпанной остановками различного общественного транспорта, в надежде на то, что моя проблема разрешится сама собой. По крайней мере, он сделал все, что мог в данной ситуации: он не бросил меня одного. Когда же наконец появился нужный мне трамвай, то оказалось, что его остановка расположена прямо перед цветочным магазинчиком. Я заметил, как был разочарован продавец, когда я, смеясь, поднимался в трамвай: возможно, я остался у него в долгу, но в каком? В итоге он, с одной стороны, вздохнул с облегчением, а с другой – был пристыжен.
Я благодарен Максу Фришу за одну чудесную японскую дорожную историю. Молодой ученый-германист, который был его гидом, постоянно заговаривал с ним о Шиллере, он даже именовал поэта «мой Шиллер». Таким образом, гость конечно же был просто обязан вести со своим спутником беседы о Шиллере. В конце путешествия вопрос о том, что же именно в Шиллере так интересует японца, уже не казался бестактным.
– По правде говоря, ничего, – признался тот. – Но ведь вы, господин Фриш, очень интересуетесь Шиллером.
– Честно говоря, не очень, – пришлось признаться Фришу.
Недоразумение удалось рассеять: спутник Фриша первоначально имел в виду совсем другое – он хотел сказать не «мой Шиллер», а «мои ученики»[76]. Маленькая ошибка в произношении с большими последствиями для всей поездки. Для японца – повод для харакири, если бы он за это время не освоился со знаменитым гостем настолько, чтобы просто посмеяться над своей ошибкой имеете с ним. Шиллер хоть и оказался ни при чем, но все-таки сослужил свою службу.
Самую загадочную из всех историй рассказала мне двадцать лет назад одна японская студентка. История касалась ее обучения.
Молодой человек был сокурсником ее брата, который (как и она сама) долгое время провел за границей, однако теперь считал необходимым устроить благочинное замужество сестры. Молодого человека, которого он держал на примете, он ввел в дом как своего друга. Сестра обращалась к нему в этом качестве, употребляя особую японскую вежливую форму «аната». Постепенно женитьба оказалась делом решенным. И тут перед молодой женщиной возникла проблема: она уже не знала, как ей теперь обращаться к своему будущему мужу.
76
Японец произносил «mein Schiller» вместо «meine Schuler» (нем.).