Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

В Старом городе «малины» столь же часты, как и археологические раскопки. На пустыре из-под песочных осыпей извлекаются алтари какой-то разновидности зороастрийского культа. Раскапываются и реставрируются части архитектурного комплекса дворца Ширваншахов: диван-сарай, диван-хане, усыпальница, мечеть с минаретом, во рву с канавками стоков – дворцовая баня, мавзолей Бакуви и восточный портал. Известняк увит и обсыпан алджебраическим орнаментом из витиеватой речи пророка (алгебра – изобретение тирании: от числа к переменной: в уравнение казни подставляется все что угодно – единица или стадо шахских подданных).

Почти все экспонаты дворца, так и не став памятниками, прибираются к рукам здешних дельцов. В банях устраивается базар, в нем – торговая суета, сапожные лавки, парикмахерская, чайхана. Диван-сарай становится рестораном. Здесь неделю тому назад, накануне отъезда моего брата Пети в Москву, мы вчетвером (еще с дядей и отцом) вкусно ели жареные потроха. (Мы ели много еще чего, но ливер помнится особенно: забавно было на шипящей сковороде среди перченых, накромсанных в масло кусочков разбирать – где легкие, где печень, а где желудок или почки, – забавная работа по различению: так же различаются буквы во взвинченной и размешанной борзописи, или капли в море; по тому же принципу различается в точке ничто, из которого, проклевываясь стаей, его взрывая, вырываются знаки, несущие Вселенную и Различие. На столе – бутылка вина «Чинар», четыре зеленых столбика минеральной воды «Бадамлы», блюдо с тархуном, рейханом, кинзой и мелким зеленым виноградом – блюдо с возможным кормом съедаемого нами барана.)

Безуспешно пытаясь распутать клубок переулков, я случайно оказываюсь на территории дворца. Густые, влажные, как одышка июля, сумерки; набегающие волны звона цикад; полная звездной пыли луна.

Чтобы осмотреться, я забрался на плоскую крышу какого-то низкого дворцового помещения. Внизу рушился в рое огней город. Озеро лунного света, полоня горизонт, пучась облаком дымки в небо, медленно, как впечатленный взгляд, размещалось в бухте. На юге, за ящеркой мыса Баилов, моргал маяк.

Я почти успокоился. Раскрыл альбом, чтобы до конца вырвать обиду. Но ничего не увидел, кроме чистых листов лунного света, трех неудачных эскизов, каракулей адреса и телефона, – и страницы своего удивления, в котором я застыл…

Очнувшись, еще раз перелистал альбом, но незнакомое изображение в нем было только одно: профиль моего впечатления. Лицо ее все время стояло прозрачно передо мной. Только преломленными его чертами я мог видеть предметы, ландшафт, прохожих…

Хулиган польстил моей внешности от неумения, но вышло чудо: каким-то непостижимым образом означилось подобие.

У меня и сейчас хранится этот рисунок. Никакого особенного мастерства в нем не наблюдается. Некоторые линии, для пущей точности передачи, проведены дважды. Профанство очевидно сразу: так школьник забавы праздной ради, высунув кончик старательного язычка, рисует физиономию одноклассника на крышке парты.

Но в этом рисунке главным был случай. Так в путанице дадаистических траекторий иногда чудом проступает точный смысл. Неумелое старание, немыслимо избежав пародии, проявило случайное подобие образов, которое поначалу было мною принято за сходство. Сейчас то, что изображает этот рисунок, похоже на ничто, но при этом остается мне подобным: на нем изображено мое впечатление.

Заглядевшись на луну и воду, я позабыл об опасности своего местонахождения. В любую минуту я мог бы оказаться в еще более мерзкой ситуации, чем та, из которой только что выбрался. Спохватившись, я расставил в уме вешки ориентиров и вскоре уже вполне представлял, последовательность каких именно поворотов мне нужно предпринять, чтобы выбраться прочь из Старого города: и далее руслом сливающихся переулков прорваться на Кривую улицу, и по ней – к набережной, – там, в прибрежном кафе «Ракушка» меня ждал отец.

Но вода поднималась столбом волнистого света в небо и омывала мутный желток луны: зрелище, от которого можно оторваться, только если удастся в него проникнуть всем существом.

Я все же сумел посмотреть на часы и убедиться, что чудовищно опаздываю: вот-вот ожидание отца превратится, минуя наскоро раздраженность, в равнодушие, и он спокойно отправится к Фонаревым без меня.

Напоследок я взглянул вверх: вдруг паутинные линии лунной карты проступили ясней, прожилки медузообразной субстанции, расплывшейся по лунному диску, утолщились и, сопротивляясь вязкому клубящемуся течению, внезапно стали набухать, смещаться, уменьшая прозрачность, приобретая телесность зрения; и вот уже в них проступил немой и дикий крик зародыша: восхитительный страх, медленно стекая по шее, груди, куда-то вниз к местечку паха, сладко сжал все внутренности…





Потом, происшедшее внезапно, как утреннее беспамятство сна, что-то передернулось в свете, словно в диапроекторе были мгновенно переставлены слайды.

Я почувствовал, что на крыше еще кто-то есть. Плоскость ее – примерно квадрат шагов в семь по диагонали – до сих пор служила основанием только для столба теплейшей звездной темноты – стержня моей бакинской ночи, – только основанием моего удивления чудесной случайности рисунка и странному лунному видению, но внезапно весомость этого видения воплотилась в чье-то дополнительное присутствие, которое я стал теперь способен внутренне ясно ощущать и даже слышать, поскольку присутствие это зашевелилось… Шелест платья, который распускает паутинкой в слухе тело бабочки, выпрастывающейся из кокона сладкого лунного сна.

Свобода. Я очнулась, прянув от страха, что он напугался. Лицо побледнело до свечения: он слепо подступал ко мне все ближе, расставив, как для поимки невидимки, руки, развернув ладони. Он был на взводе. Я подала голос.

С этим я и живу теперь.

Он подобрал меня: уже третью ночь я спала на крыше кухни, укрывшись от комаров стянутой у хозяина простыней. В кухне я до прошлой субботы работала – мыла посуду, заваривала чай. Хозяин выкинул меня от жадности: я стала строптива, нечаянно вкусив молодого тела, и перестала приносить самую верную прибыль – ветхие рублевки стариков, – базарных паханов, леваков районных совхозов. Теперь заваривает чай и полощет посуду его придурковатый сынок: вздутая водянкой головка качается, как кувшин на голове, салатовая капля течет, удлиняясь гирькой, покуда засаленное полотенце елозит по тарелке, – не успев шмыгнуть носом, он растирает соплю по фаянсу.

Ресторанщик – сволочь: купил меня у матери на Халстрое, куда обратно теперь я вернусь только мертвой. Три года назад мы приехали в Баку из Карабаха и поселились на окраине Черного города. Папу взяли на стройку: нам должны были этой весной дать комнату в общежитии, но прошлым летом его убило машиной. Когда нам сказали, мать закричала, а я схватила братика в охапку и, обнимая его, укусила себя за запястье. От укуса у меня остались восемь шрамов, как след от часиков на тугом браслете. До стройки далеко, в Халстрое никто не знал, как найти наш сарай: там свалка и люди от бедности и страха – пуганые звери. Поэтому папу схоронили без нас, под забором кладбища. Спешили, чтобы дело в милиции не завелось. Мать потом ходила проклясть эту машину, но ее перевезли на другой участок: мать прокляла только место.

Я уже год в Старом городе. Мать на вырученные от моей продажи деньги уехала к троюродной сестре в Ростов: жена ресторанщика, Азиза, сказала, что – слышала. Я решила проклясть мать, если она бросила брата.

Далеко от ресторана мне уходить нельзя: не прокормлюсь – и страшно. Город я знаю только со стороны – он виден отсюда как на ладони. У себя в голове я гуляю по нему, а пойти на самом деле – жутко: кто я?

Когда я увидела его, я подумала во сне: «Он хороший».

Он испугался, и я виновата: вспугнуть добро – грех.

По-русски я плохо говорю, хотя все простое понимаю. Поэтому я стала тихо насвистывать. Это русская песня, я часто слышала ее по радио. Она как колыбельная, с очень грустным, словно голубым мотивом.