Страница 2 из 14
Лодка идет легко. Как стеклянна вода! Какой мир, какой воздух, как прекрасно плыть мимо редких камышей, за которыми вековой бор — сосны, ели столетние. Кое-где береза. И сколько зелени, какие лужайки! Все светлое, очень тихое и нетронутое.
Когда подплываем к мостику, под который надо пройти, о. Рафаил выпрямляется, горбатый его нос глядит вперед, и как тритон в раковину, трубит он победоносно: мы, мол, идем под мостом, место наше.
И мы быстро проносимся в его мгле.
— Хороши эти леса, — говорит о. Харитон медленно, негромко, будто слегка устало.
— Мы ведь их не рубили. Дрова покупали у финнов, только чтобы их не портить.
Да, красота, а не лес. Такого я в Финляндии еще не видел. Игумен молча и задумчиво на него смотрит. Монастырь, со всею сложностью и трудностью управления, забот, скорбей — все позади. А сейчас тишина озер, лесов, ласкового, еще бледного солнца.
Мы едем в скит Всех Святых[10]. У о. игумена там дело, а мотор свой он дает нам для езды дальнейшей.
Вот и берег, лужайка, лес, и неторопливый путь к скиту, и часовня, и могила иеросхимонаха Антипы, в лиственной роще, и ограда скитская… и ничего сурового в этой святой земле. Наоборот, светло, особенная, чуть ли не райская тишина.
Женщинам в скит нельзя. Да и мы сейчас не пойдем. Мы поищем грибов, поклонимся могиле Антипы, полюбуемся солнцем, лесом, перекрестимся на пороге часовни.
— Это все о. Дамаскина труды, — говорит игумен, медленно обходя стену, за ней церковь, здания. — А вот тут поглядите, что буря наделала.
И, поднявшись на изволок, показал с грустью на плешину в его любимых лесах.
— Буря была ужасная. Северный ветер, сразу вырвало до четырехсот десятин в разных местах острова.
У ворот показался старый монах в подряснике. Мы простились. О. игумен останется тут до вечера, проведет тихие часы в уединении, а потом мы должны за ним заехать.
— Знаете, — говорит, улыбаясь, Михаил Алексеевич, когда подходим к мотору, — тут в прошлом году была с нами маленькая история, на этом самом месте. Тоже в лодке приехали, и с нами старушка одна, француженка, лет семидесяти — ее занесло как-то на Валаам, она тоже все по скитам ездила, ужасно нравилось ей. Настолько полюбила тишину эту валаамскую, красоту, весь благообразный склад жизни, так и говорит: «Это рай». (Сама католичка). «Я всю жизнь прожила и только теперь, над могилой узнала, что на земле есть рай. Как ваши иноки и старцы на острове живут, это и есть рай». Хорошо, рай раем, а ведь и домой в монастырь надо. Назад полагалось идти пешком. Она дошла до этой лужайки, села под деревом, и ни с места. Сил нет, и нога разболелась. Идти никак не может, что тут делать? Попробовали лодку покликать, да место тихое, никого нет. Просто хоть ночуй тут с нею. Так до вечера и просидели, пока монашек случайный, с фермы, на лодке не выручил.
Она долго в монастыре прожила. И когда в Париж уезжала, то, представьте, из бересты коробочку себе раздобыла и туда земли валаамской на память собрала. С тем и уехала, что в раю побывала.
* * *
Теперь у рычажка мальчик Светик. О. Рафаил рядом, поглядывает за ним и показывает, где брать правее, где левей. Останавливаемся у Смоленского скита[11]. Среди чудесного леса маленькая церковь, новая, в духе древнего зодчества. Здесь иеросхимонах о. Ефрем — высокий, жизнерадостный, с улыбающимися глазами. У него сейчас гости: за столиком, под соснами, в простеньких подрясниках два старых монаха пьют чай: о. Павлин, бывший игумен Валаама, на днях постригающийся в схиму, худой, с веерообразными бровями, и другой, о. Иоанн, тоже худенький, из Предтеченского скита. Солнце, сквозь сосны, тепло и мирно берет лучами этих двух стариков. О. Ефрем один живет здесь. Он показывает церковь, крохотную келийку при ней, гроб с поднятой крышкой. На ней изображен скелет, а в гробу подушка и постель.
— Да, вот так и живу, понемножку…
О. Ефрем — духовник братии. Отсюда, на лодочке, ездит в монастырь. У самой воды у него другая избушка, тоже крошечная, и тоже иконы, тоже гроб. Один гроб для лета, другой для зимы, в них по очереди он и спит, но ничего страшного в этом нет, о. Ефрем жизнерадостнее многих, спящих на роскошных кроватях.
Чтобы не мешать его гостям и не отрывать его, мы не задерживаемся. И через несколько минут Светик, серьезный и внимательный, гордый ролью капитана, ведет нас на моторе дальше.
О. Тарасий с Михаилом Алексеевичем совещаются, куда ехать сначала: на Коневский или к о. Феодору. Решили к Феодору.
Мотор заходит в дальний, тесный угол залива. О. Рафаил сам берется за управление: узеньким каналом, с галькой, песочком, чуть не доставая рукой до прибрежных кустов, выходим с Валаамского острова на Ладогу. Она довольно покойна, голубеет вдаль, к едва видным мягким холмам, все же мотор покачивает. Мы описываем медленно дугу, и мимо островка со скитом св. Иоанна Предтечи, наиболее строгого на Валааме[12], идем к другому островку.
Здесь нет никакого скита. Просто живет отшельник, схиигумен Феодор, в своей избушке.
— Только я умоляю вас, о. Тарасий, — говорит Михаил Алексеевич, разглаживая поблескивающую раздвоенную бороду, — чтобы он самовара не ставил.
О. Тарасий не без лукавства посмеивается небольшими голубыми глазами.
— Да уж не тревожьтесь. Пожалуйте вперед, к прудику. А я предупрежу…
— Я вас знаю, о. Тарасий, придем, а уж самовар пыхтит… Нет, я тогда не пойду, вы должны обещать…
Он оборачивается ко мне.
— Представить себе нельзя, до чего монахи здесь гостеприимны. Ведь кто ни придет, старик бежит ставить самовар.
— Ничего-с, ничего-с…
Михаил Алексеевич сопротивляется, но сам мало в сопротивление верит. А пока что, мы идем в горку, а о. Тарасий влево, к деревянному домику.
— О. Феодор давно тут живет. Видите, его хозяйство. Яблони, огород… Все своими руками. Ему за семьдесят. А какая тут почва? Один камень. Так ведь на себе землю таскал, Бог знает откуда, вот и добился.
Мы подошли к прудику, тоже, конечно, собственного производства — он кишит мелкой рыбешкой. Бросишь корочку, все население сразу толпится, шуршит, чмокает, разные жадные типы выскакивают до половины наружу, на лету ловя приношение.
Мы ими полюбовались. И медленно, огородом, пошли к домику о. Феодора.
— Вы не думайте, — шепнул Михаил Алексеевич, — теперь от чая уж нельзя отказаться. Будет обида.
— Ну, здравствуйте, милые, здравствуйте, кого Господь принес? Милости прошу…
О. Феодор высокий, крепкий старик с загорелым лицом, живыми, светлыми глазками, седою бородой. За углом о. Тарасий раздувает самовар.
Благословил нас о. Феодор истово, сразу став торжественным, но по-прежнему ласковым. И высоким, тонким голосом со своеобразным переливом, как бы ярославскою скороговоркою пригласил под деревья к столику. Варенье, сахар, хлеб, чашки.
— Издали? Ну, и слава Богу, вот и навестили старика, милые мои…
Мы для него «мир», неизменно здесь появляющийся, иной раз и утомительный, но все тянущийся к облику более высокой, чистой и духовной жизни. Такой о. Феодор чувствует, что он кому-то нужен, этим неизвестным для него «братьям» — нынче одни, завтра другие, но всегда братья и всегда чего-то хотят позаимствовать.
О. Тарасий подал самовар. О. Феодор так же был приветлив и словоохотлив. Он не поучал, ничего не навязывал. Просто повествовал, как был послушником на Валааме, как работал на пекарне, в кухне, на мельнице, и все со смехом и улыбкою: весело, мол, было жить! А позже попал в Борисоглебск игуменом, и опять назад на Валаам вернулся, и опять все хорошо, нечего Бога гневить.
Из-за чайного этого столика, с высоты усадебки о. Феодора открывается дальний вид: вниз идут сосны, редковатым строем, и сквозь них Ладога тихим серебром посверкивает, вдаль сизеет и лиловеет. Много ниже нас на одинокий столб села чайка. Мы обратили на нее внимание.
— Как же, как же, постоянно прилетает. Славная. Мы с ней знакомые, можно сказать, друзья. Она меня не боится. Сядет, и все курлыкает тут, на своем языке. А только я ейного языка не понимаю. Покурлыкает, перышки себе клювом почистит, и до свиданья, до следующего разу.