Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 42



Через три дня Троцкий добавит в дневнике: «В последние два дня Н. (Наталья Ивановна Седова, вторая жена изгнанника. – Д.В. ) больше думала об А.Л. (Александре Львовне. – Д.В. ), чем о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А. Л., в 60 лет, отправлена куда-то на Дальний Север»{23}.

Можно, видимо, сказать, что, хотя «судьба и развела их невозвратно», все устранить из памяти не дано никому. Когда же память имеет союз с совестью, то возникает беспристрастный посредник между общечеловеческими требованиями морали и самой личностью. В конце концов совесть осуждает каждого из нас не столько за поступки, сколько за их мотивы. В самосознании человека совесть самый «информированный» компонент, она знает о человеке все. Благодаря этому внутреннему судье Троцкий лучше других знал свои несовершенства, связанные, главным образом, с различными проявлениями эгоистического тщеславия. Но… совесть всегда говорит неслышно и при этом почти никогда не ошибается. Думаю, что Троцкий всегда оставался верен своему революционному долгу. Но едва ли он мог бы сказать то же самое по отношению к некоторым людям, которые в разное время окружали его. Впрочем, я несколько отвлекся…

Троцкий колоритно описывает в «Моей жизни» свое этапирование в ссылку. Вот, например, небольшой фрагмент из его воспоминаний.

«В селе было около сотни изб. Мы поселились в крайней. Кругом лес, внизу река. Дальше к северу по Лене лежат золотые прииски. Отблеск золота играл на всей Лене. Усть-Кут знал раньше лучшие времена – с неистовым разгулом, грабежом и разбоем. Но в наше время село затихло. Пьянство, впрочем, осталось. Хозяин и хозяйка нашей избы пили непробудно. Жизнь темная, глухая, в далекой дали от мира. Тараканы наполняли ночью тревожным шорохом избу, ползали по столу, по кровати, по лицу… Весною и осенью село утопало в грязи. Зато природа была прекрасна. Но в те годы я был холоден к ней… Книги и личные отношения поглощали меня. Я изучал Маркса, сгоняя тараканов с его страниц»{24}. Но как раз бедная реальность бытия воспаляла богатое воображение Троцкого. Романтические видения со смутным предчувствием собственного исторического предназначения уже посещали ссыльного на самом пороге века.

Деятельная натура Троцкого сразу же определила себе круг работы. Он много занимался самообразованием и, пожалуй, впервые широко попробовал себя на поприще журналистики, где бесспорно преуспел. После партийной клички Львов он придумал себе еще одну – Антид Ото. Статьи с этой подписью стали часто появляться в местной газете «Восточное обозрение». Писать он был готов на любые темы: о сибирской деревне и положении женщин в Сибири, о местных властях и роли земств. Троцкий писал статьи о творчестве Ницше, Гоголя, об Успенском, Герцене… Его материалы категоричны, как приговор. Вот, например, как он разделывается с известным в то время писателем в статье «История литературы, г. Боборыкин и русская критика». Троцкий начинает сразу лихо: «Г. Боборыкин написал книгу о европейском романе (Европейский роман в XIX столетии. СПб, 1900). Но с этой книгой случился совершенно исключительный казус: ее никто кроме самого автора, не понял…»{25} Далее в том же духе. Через всю жизнь Лев Давидович пронесет это качество: безапелляционность и бескомпромиссность в оценках; отсутствие боязни высказать кому угодно свое «особое» мнение; готовность пойти против устоявшихся норм и порядков. Благодаря этим качествам он приобретал немало сторонников. Но еще больше противников.

Несколько статей ему удалось отправить за рубеж, на Запад. В кругах русской эмиграции заметили несомненные литературные способности неизвестного корреспондента. Там не знали, что эти статьи – плод не долгой работы, а быстрой импровизации, своеобразного озарения, когда мысль легко изливается на бумагу. Писатели и журналисты знают, как трудно дается иногда одна фраза, одно слово. Об этих мучениях рано умерший поэт, молодой Семен Надсон, которого любил Троцкий, писал: «Нет на свете мук сильнее муки слова». Но Л. Бронштейн мучился мало: писал быстро, ярко, категорично. Нередко – легковесно. В его статьях молодых лет явно просматривается желание блеснуть эрудицией, сослаться на наимоднейшие литературные и научные авторитеты, классику, часто без видимой необходимости. К слову, ссылка в Сибирь давала богатые возможности заниматься литературным трудом.

В своих воспоминаниях, письмах, многочисленных автобиографических заметках село Усть-Кут, Верхоленск стали для Бронштейна одной из его личных «вершин» служения революционному делу. Кстати, если попытаться сравнить быт, жизнь, условия существования ссыльных, которые окажутся здесь уже в советское время, то придешь к выводу, что они несопоставимы по своей суровости. Жандармам Российской империи было ой как далеко до беспощадности сталинских карательных органов! И в создании этой новой системы со временем примет активное участие и ссыльный из Усть-Кута.



В феврале 1923 года Л.Д.Троцкий по просьбе своего зарубежного друга М. Истмена написал ему о своей первой ссылке. Жизнь ссыльного он описывал таким образом: «…в Сибири, в Усть-Куте мы жили на одной квартире с польским сапожником Микшей. Это был прекрасный товарищ, внимательный, заботливый, великолепный повар, но он выпивал, и чем дальше, тем больше. Время делилось между хозяйственной работой и чтением. Рубка дров, подметание, мойка посуды, помощь Микше по кухне. Чтение было очень разнообразно: Маркс, социалистическая литература, художественные произведения мировой литературы. Журналистская работа; стал писать корреспонденции в «Восточное обозрение». Литературная работа – обычно ночью. Нередко до 5–6 часов утра. Привычка эта сохранилась у меня и позже, в венский период моей жизни…

Однажды мне не выдали почту в почтовом отделении. Я бурно запротестовал. Меня приговорили к трем рублям штрафа. Извещение это меня застало уже в Верхоленске, откуда я вскоре бежал. Так три рубля штрафа не были уплачены, в числе многих других моих долгов царизму…»{26}.

В Усть-Куте оказалась даже небольшая библиотека, созданная ссыльными. Из всего прочитанного там самое большое впечатление на Троцкого произвел двухтомник Глеба Успенского. Вначале он с известным недоверием отнесся к рассказам и очеркам писателя. Но потом не мог оторваться. Откладывая книгу, когда начинала мигать лампа с выгоревшим керосином, он представлял себе, «что только что побывал в русской деревне с ее болью, тяготами, темнотой. И позднее, став последовательным «западником» и в литературных пристрастиях, тем не менее особое место отводил Успенскому. Читая деревенский дневник писателя, ссыльный однажды подчеркнул: «…работа целой деревни на один господский дом. Без отговорок, без возражений деревня должна была работать изо дня в день, из года в год. Барин, которому принадлежала деревня, мог меняться, быть то злым, то добрым, но для деревни все эти перемены ничего не значили: работы одинаково требовали все – и консерваторы, и либералы, и даже радикалы, словом – всевозможные сорта людей, поселявшихся в господском доме. Кто бы там ни жил, от деревни требовалось одно – «работа», заполнявшая большую часть дня, года, всей жизни, – работа не на себя… Все это выработало совершенно определенный идеал для существа, носящего название мужика…»{27}.

На Троцкого очерки Успенского произвели столь сильное впечатление, что он сам написал полтора десятка статей о сибирской деревне, в которых явно видно влияние большого русского писателя. Так ссыльный погружался в простую жизнь, где ему очень скоро стало невыносимо тягостно. Деятельная натура хотела простора для самовыражения, утверждения, известности.

Очень скоро импульсивному ссыльному опостылели и Усть-Кут, и Верхоленск. Ему было тесно среди этих убогих домишек вдоль грязной улицы. Первые удачные литературные и журналистские опыты, замеченные общественностью, дали Троцкому ощущение: ему нужен простор, большая арена. Ему сообщили, что даже в редакции «Искры», куда случайно попали две-три его статьи, доброжелательно отозвались о них. Больше томиться в Сибири ссыльный решительно не мог. Он должен быть в Петербурге, Москве, западных столицах. Он нужен там! Когда после внутренней борьбы он сказал об этом Александре Львовне, та, помолчав, не стала возражать против его побега. Нетрудно представить, чего ей это стоило. Молодой женщине предстояло остаться одной в глуши с двумя крохотными детьми, без больших надежд на воссоединение. В ее глазах Лейба был почти гением, который скоро заставит говорить о себе всех и везде. Соколовская осталась, как она думала, верна революционной морали: способности жертвовать самым дорогим и близким во имя идеалов. Эта женщина всю жизнь будет жертвовать: мужем, дочерьми, зятьями, внуками и, наконец, собой.