Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 12



Евсей нарушил основную заповедь: офицер, тем более коммунист, имеет право стреляться только в одном-единственном случае — ввиду неминуемого плена. Нанести максимальный вред противнику — и, глядя смерти прямо в лицо, застрелиться. Это есть героизм. Евсей пошел на свой поступок в мирное время. Это как?

Граждан еврейской национальности было много. Толпа разного возраста. Евсей — человек известный. Тем более — Довид. Оказали уважение, сошлись.

Товарищи из милиции держались отдельной группой. Все в форме. Темно-синяя. Как небо ясной осенью. Красиво. Кобуры кожаные. У многих трофейные, с войны донашивали. Сапоги, конечно, начищенные. Хоть и шли к яме через грязюку.

Меня как близкого друга вызвали сказать прощание.

Я сказал:

— Дорогой Евсей. У тебя остались сыновья. Мы их не оставим. Нашей Родине нужны все сыновья. Твоя семья будет счастлива, хоть и без тебя. Спи спокойно.

Я не говорил про долг, про боевую молодость, про награды Евсея. Я говорил про то, что болело у него на сердце в ту самую минуту, когда он спускал курок. Когда пуля летела ему в сердце.

Понимаю, некоторые меня осудили. Но иначе сказать я не мог. Правда просилась наружу. И я ее от себя отпустил.

Как Довид обещал, так и сделалось: после того как присутствующие побросали землю в яму и стали расходиться, он неназойливо и тактично прочитал молитву.

Зусель отошел за кусты и там всхлипывал по-своему.

Ну, его дело.

Табачник же, видимо, по своей инициативе сунул под голову Евсею сверток — религиозный полосатый причиндал и что-то еще. Довид объяснил на мой немой взгляд: талес и кипа.

— Еврею там, — Довид кивнул вверх, — без этого нельзя.

Показуха. Хоть и тайная, а показуха.

Ну, Бэлка, дети — говорить не буду. Описать невозможно, у кого есть сердце. У кого нет — обойдется одним словом: ужас.

Была на похоронах и Лаевская.

Смотрела на меня. Строила глазки. Губы накрасить не забыла. Я хотел невзначай спросить, что ж она макинтошик свой шелковый нигде не разодрала?

Лаевская подошла ко мне, взяла под локоть и прошептала доверительно:

— Хорошо, что Евсей в сердце прицелился. А то если б в голову — совсем плохо. В закрытом гробу — невыносимо. Согласны?

Я машинально кивнул, но сдержанно заметил:

— Почему в закрытом? Прикрыли б голову, а туловище на виду.

Полина хмыкнула и отошла.

Да, мне как фронтовику не раз приходилось убеждаться: кто умер, тому уже хорошо. Если смерть мучительная, то немножко другое дело. Но в основном после окончания процесса — все равно вечный покой. Вот и Евсею стало хорошо. Тем более прямо в сердце.

Перед живыми вырос вопрос: что делать с детьми? Трое мальчиков. А Бэлка одна. Ну, Довид, конечно. Но мать есть мать, и на ней главная забота о еде и одежде, воспитании и так далее. А Бэлка как раз сдала позиции стремительно и одним ударом.

Общественность с работы помогала. Собрали денежные средства. Я и собирал. Мы с Любочкой сделали немалый вклад из последнего. Она проживала с Бэлкой и детьми каждую свободную минуту, вместе с Ганнусей шла и делала все, что надо и возможно. И словами, и руками.

В общем и целом стало понятно: Бэлка тронулась умом. Удивительного в таком факте мало. Но детям не объяснишь, почему мама не говорит словами, а мычит и воет. И это еще мелочи.

Шалаш, что летом дети соорудили в ближнем лесочке, стал для Бэлки схованкой. Сидит там и сидит. Холодно, дождь. А сидит. Как побитая собака. Ей туда еду приносят — то Довид, то моя Любочка. Поставят около входа, уговаривают покушать. Она ни в какую. Ночью выходит вроде погулять. Без заворота в дом, к детям. А они плачут. Интересуются. Где мама? Плюс ужасающая антисанитария с ее стороны.

Мы с Довидом посоветовались и приняли тяжелое решение определить Бэлку на временное излечение в больницу, в Халявин.

Врачи говорили, что ее состояние может пройти. Есть неопределенная возможность подобного развития.

Но у всех своя жизнь. И наша с Любочкой жизнь продиктовала нам следующий закон: взять к себе младшего мальчика Иосифа двух лет. До полного выздоровления Бэлки. На сколько получится, на столько и взять. В рамках патроната.

Григория и Владимира взялся тянуть Довид. Собрал бебехи, продал хибару Евсея с Бэлкой, свой домик с приличным огородом и уехал в Остер. Почему в Остер — непонятно, но вольному воля. Видимо, под влиянием Зуселя Табачника.



Наш с Любочкой поступок был встречен моими сослуживцами с энтузиазмом. Каждый старался принять участие. Продуктами со своих огородов, домашними заготовками и прочим. Но еда — полдела.

Скоро, через пару месяцев после помещения в больницу, стало понятно, что Бэлка к здоровью не вернется. Приговор врачей оказался безжалостным, но честным. За что им спасибо. Лишняя надежда никому не помогала. Только хуже.

Так в нашей семье появился юридический сын. Навсегда, как мы пообещали с Любочкой друг другу и самому мальчику тоже. В присутствии Ганнуси.

Прошлое отодвинулось вдаль. И виделось, как в снежном тумане.

Но вот как-то в воскресенье я отправился на базар.

Предстоял праздник — Новый год. С длинным наказом Любочки, в радостном, приподнятом настроении я шел по красивой дороге — мимо бывшей Пятницкой церкви, сильно взорванной. Но белый снег укрыл тяжелые раны войны, и казалось, что это не разруха, а холмы и пушистые взгорья, а под ними чистота и, возможно, будущая трава и цветы.

Почему-то пришел на ум Диденко с его мнением насчет Бога. Ну, разве непонятно, если б Бог был, как он затуманивал детям головы, разве ж Он допустил бы такую войну? Не допустил бы. Простая логика. Я даже постоял секунду и про себя твердо сказал в адрес Диденко: «Без логики все может сойтись. Любые концы с любыми концами. А с логикой — нет. С логикой мозги не задуришь».

И тут на меня налетела Лаевская. Во всей своей красе. Лиса вокруг шеи, пуховый платок, хорошее пальто сильно в талию. Белые бурки с коричневой отделкой. Причем на каблучках. Вот она на этих каблучках и не удержалась, поскользнулась. И уцепилась за меня.

Подвела вверх глаза и вскрикнула:

— Ой, товарищ Цупкой!

— Цупкой, лично Цупкой, — говорю, — а кто ж еще вас, Полина Львовна, серденько, поддержит, чтоб вы не гепнулись! — засмеялся я от души.

Было хорошее настроение.

Лаевская улыбнулась во весь накрашенный рот, я увидел золотую коронку. А раньше не было. Я б заметил. Важная примета.

— Михаил Иванович! Я как раз к вам собиралась. К празднику что-нибудь принести.

И так сказала, вроде милостыню посулила.

Я сурово ответил:

— Ничего нам не надо. У нас все есть. Дети сыты, одеты, обуты. Спасибо.

И двинулся дальше своей дорогой.

Но Лаевская не отпустила.

Тянула назад за локоть:

— Я не только от себя. Я от людей. И Евочка Воробейчик кое-что хочет передать. Помните Евочку? Сестричку бедной Лилечки? Помните?

И по своей привычке полезла мне своими краснючими губами прямо в лицо. Фиксой блестит. Зрачками. Страх!

Я остановился:

— Ну что ж, заходите. Вечером мы всегда дома. Гулять холодно. Заходите. Только ненадолго. Ёська приболел. И Ганнуся бухикает.

Лаевская понимающе закивала и уже вслед мне крикнула шепотом:

— Вы прямо герой, Михаил Иванович! Прямо герой. Я всем рассказываю. Вы прямо герой. Чистый герой. Чистисенький. Ага.

Сколько она еще раз повторяла про героя, не знаю. Уши мне сразу заложило, вроде взрывом.

Пришла Полина Львовна за два дня до нового, 1953, года. Вечером. Часов в десять. То есть в двадцать два. Так поздно порядочные люди в семейный дом не припираются. Даже по поводу гостинцев.

Посюсюкала над детьми — те уже спали, как положено. Особенно умилялась по адресу Иосифа. Понятно — сирота. Сироте — первая ложка, как говорят в народе. И правильно. А как же.