Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 35



— Дорогая моя, никакая я не вдова! Бог миловал, мне никогда не приходилось одеваться в черное! Уоллес, мой муж, и сейчас живет и здравствует. Лучше всего мой последний брак можно описать, если сказать, что муж мой не сошелся со мной характером, и вообще брак ему был не по душе.

Мисси еще ни разу в жизни не приходилось сталкиваться с разведенной; в браке Хэрлингфорды никогда не разлучались, где бы эти браки ни заключались — на небесах ли, в преисподней или в преддверии ада.

— Наверное, тебе было очень трудно, — тихо сказала она, стараясь, чтобы это не прозвучало слишком чопорно или натянуто.

— Дорогая моя, только я знаю, насколько это было трудно.

Свечение вокруг Юны куда-то исчезло.

— Собственно говоря, это был брак по расчету. Его устраивало мое общественное положение, — скорее даже оно устраивало его отца, — а меня устраивали его мешки с деньгами.

— Но ты любила его?

— Моя самая большая проблема, дорогая — и это не раз доставляло мне неприятности

— в том, что я никогда и никого не любила хотя бы наполовину так же сильно, как себя.

Лицо ее приняло прежнее выражение, и внутренний свет вновь озарил его. Она продолжала:

— Видишь ли, Уоллес был очень и очень хорошо воспитан и всегда выглядел вполне респектабельно. Но его отец — ух! Его отец был гадкий старикашка, от которого вечно несло дешевой помадой и таким же дешевым табаком, а о хороших манерах он и понятия не имел. Зато у него были очень сильные амбиции: он мечтал увидеть своего сына в один прекрасный день на самом верху и вбухал в него кучу времени и денег, пытаясь сделать из наследника типичного Хэрлингфорда. Но дело все в том, что Уоллесу была по душе простая жизнь, ему совсем не хотелось лезть наверх, и если он и старался, то только потому, что отчаянно любил этого ужасного старикана.

— Что же произошло?

— Вскоре после того, как наш брак стал разваливаться, отец Уоллеса умер. Многие считали, — и Уоллес тоже, — что причиной разрыва было разбитое сердце. Что касается меня, — я заставила так себя ненавидеть, как ни один мужчина не должен ненавидеть ни одну — какую угодно — женщину.

— Не могу в это поверить, — отвечала Мисси с видом преданного пса.

— Охотно верю, что не можешь. Но, тем не менее, это все правда. За время, что прошло с тех пор, я вынуждена была признать, что вела себя как жадная эгоистичная стерва, которую следовало придушить еще в колыбели.

— Ах, Юна, не надо!



— Дорогая, не переживай за меня, я не стою этого, — отвечала Юна с твердостью. — От правды никуда не денешься. И вот я здесь, куда меня прибило волнами в последний раз. На берегу этой тихой заводи под названием Байрон — замаливаю грехи.

— А твой муж?

— С ним все в порядке. Наконец-то у него появилась возможность заниматься тем, чем ему всегда хотелось.

Мисси не терпелось задать, по меньшей мере, еще сотню вопросов: об очевидном резком повороте в отношениях Юны и Уоллеса, о возможности того, что они с Уоллесом когда-нибудь вновь сойдутся, о Джоне Смите, этом загадочном Джоне Смите; но короткая пауза, возникшая, когда Юна кончила говорить, резко возвратила Мисси к реальности. Торопливо попрощавшись, она ускользнула прежде, чем Юна вновь попыталась задержать ее.

Почти всю дорогу домой, пять миль, она бежала бегом, не обращая внимания на колотье в боку. Видимо, на ногах у нее выросли крылья, потому что, когда она, затаив дыхание, вошла, наконец, в кухню, то обнаружила, что мать и тетка вполне готовы проглотить историю о Джоне Смите и его длинном списке покупок как достаточное оправдание медлительности Мисси. Корову уже подоила Друсилла (Октавии, с ее больными руками такая задача была не по силам); бобы в горшочке тихо побулькивали на краю плиты, а три ломтика телятины с шипением тушились в латке. Три леди из Миссалонги сели ужинать вовремя. А после ужина — последние на сегодня домашние дела: штопка стираных-перестиранных и изрядно поношенных чулок, нижнего и постельного белья.

Голова Мисси была наполовину занята грустной историей, которую поведала Юна, и наполовину Джоном Смитом, поэтому она вполуха и почти засыпая, слушала разговоры Друсиллы и Октавии, привычно препарировавших те скудные новости, которые «се же долетали и до них. Обсудив сначала интригующую историю о незнакомце в магазине Максвелла Хэрлингфорда (Мисси ничего не рассказала своим домашним из того, что узнала от Юны), они перешли к самому интересному событию, маячившему на социальном небосклоне Байрона — свадьбе Алисии.

— Снова придется надеть мой коричневый шелк, Друсилла, — Октавия смахнула слезу, испытывая неподдельное горе.

— И мне — мое коричневое платье в рубчик, и Мисси — ее коричневое льняное платье. Боже милостивый, как я устала от этого вечно коричневого, всюду коричневого! — заголосила Друсилла.

— Но, сестра, в наших стеснительных условиях использовать коричневый цвет — самое благоразумное, — попыталась утешить ее Октавия без особого, впрочем, успеха.

— Хоть один раз, — сурово промолвила Друсилла, втыкая иголку в клубок ниток и складывая скрупулезно починенную наволочку со страстью, какой та не ведала за всю свою долгую жизнь, — мне хочется побыть безрассудной, а вовсе не благоразумной! Завтра суббота, и мне придется выслушивать Аурелию, как она, бедняжка, мечется между рубиновым атласом и темно-синим бархатом для своего наряда, и ведь она раз двадцать спросит моего совета! Мне хочется… да я просто разорвала бы ее на куски!

У Мисси была собственная комната, обшитая деревянными панелями, такая же коричневая, как и все остальное в доме. Пол был застелен коричневым в крапинку линолеумом, на кровати — вышитое коричневое покрывало, а на окне — коричневые голландские шторы; еще в комнате стояло старое неказистое бюро и еще более старый и неказистый гардероб. Ни зеркала, ни стула, ни коврика. Однако на стенах висели-таки три картинки. Первая представляла собой выцветший и покрытый бурыми пятнами дагерротип престарелого сэра Уильяма Первого (снимок был времен Гражданской войны в США); на другой картинке было вышито изречение «Ленивым рукам находит работу дьявол» — один из первых опытов Мисси по вышиванию, и довольно удачный; и, наконец, был еще портрет королевы Александры, застывшей и неулыбающейся, но все же весьма красивой женщины для неискушенного глаза Мисси.

Летом в ее жилье становилось жарко, как в топке, потому что комната выходила на юго-запад, зимой же здесь было холодно как в погребе, и ничто не мешало ветрам продувать ее насквозь. В том, что Мисси занимала именно эту часть Миссалонги, не было никакого злого умысла, просто она была самой младшей из всех, потому ее соломинка и оказалась самой короткой. Вообще-то, в доме не было ни одной по-настоящему удобной комнаты.

Посиневшая от холода, она сбросила свое коричневое платье, фланелевую нижнюю юбку, потом последовали шерстяные чулки и спенсер, затем шерстяные рейтузы; все предметы своего туалета она аккуратно складывала, прежде чем положить нижнее белье в ящик, а платье повесить на крючок в гардероб. Только выходное льняное коричневое платье висело, как полагается — плечики в Миссалонги считались роскошью. Но самым дефицитным удобством была здесь вода — резервуар вмещал всего 500 галлонов ; купались леди ежедневно, но в одной и той же воде, а нижнее белье полагалось менять раз в два дня.

Ночная рубашка Мисси из серой колючей фланели доходила ей до самой шеи и волочилась по полу, рукава были слишком длинные, так как раньше рубашка принадлежала Друсилле. Но зато постель была теплой. Когда Мисси исполнилось тридцать, ее мать объявила, что поскольку Мисси уже больше не молоденькая девочка, то посему может в холодную погоду согревать постель с помощью горячего кирпича. И хотя само по себе это было неплохо, однако с того дня Мисси оставила всякую надежду на то, что ей когда-либо удастся вырваться из заточения в Миссалонги и жить своей собственной жизнью.

Сон приходил быстро, потому что она вела физически активную, хотя и эмоционально бедную жизнь. Однако же те несколько минут между моментом, когда она забиралась в благословенное тепло постели, и отключением сознания были для Мисси единственным временем полной свободы, поэтому она всегда боролась со сном так долго, как только могла.