Страница 7 из 13
От природы у Куприна было умение видеть, поразительная наблюдательность и память.
Сохранился рассказ некой дамы-писательницы, которая в ранней молодости встретилась на каком-то общественном балу с безвестным пехотным офицером Куприным. Прошло лет двадцать, и вот уже в Петербурге писатель, увидев ее, подошел, назвал по имени-отчеству и напомнил об их знакомстве. Она удивилась: «Неужели вы меня узнали?» Куприн засмеялся и подробно описал, какое платье было на ней в тот вечер, двадцать лет тому назад. «Цвет, фасон, все решительно, совершенно точно, уж ведь мы-то, женщины, наши платья помним!», изумленно рассказывала она.
Стоит ли поэтому удивляться, с какими поразительными подробностями запечатлены в маленьких рассказах Куприна пехотные офицеры, «ундеры», рядовые, артисты цирка, босяки, квартирные хозяйки, студенты-белоподкладочники, певчие, лжесвидетели, воры. Какое обилие типажей, очерченных резко и характерно, предстает в военных рассказах, какая пестрая людская ярмарка развертывается в «Киевских типах»! Военные типажи обрисованы писателем так, что подчеркнута их распространенность; в забитом, «бледном, грязном» татарине Камафутдинове, «посмешище всей роты, ужасе и позоре инспекторских смотров» («Ночная смена»), мы без труда узнаем черты жалкого Мухамеда Байгузина, подвергнутого «экзекуции» за кражу голенищ и тридцати семи копеек («Дознание»); любимец роты, запевала, лентяй Замошников («Прапорщик армейский») повторится в старом солдате дядьке Веденяпине, «запевале и общем увеселителе» («Поход»).
В великолепно изученной Куприным среде киевского «дна» писатель так же знает «все обо всем», как и в среде армейской. Он знает и то, какие типы лжесвидетелей существуют в Киеве и почему их нельзя путать с продажными «благородными» свидетелями. Как называют босяков в Петербурге, как их зовут в Москве, а как в Одессе и Харькове. Знает, что «марвихер» — это вор, занимающийся исключительно карманными кражами, и — даже! — что «за последнее время между «марвихерами» вошли в моду короткие мохнатые бушлаты из светло-желтого драпа».
От природы имел Куприн необыкновенное зрение, тонкий слух и редкостную чуткость к запахам и ароматам.
Современники шутили, что в Куприне было что-то «от большого зверя». Мамин-Сибиряк говорил: «А вот Куприн. Почему он большой писатель? Да потому что он — живой. Живой он, в каждой мелочи живой. У него один маленький штришок — и готово: вот он весь тут, Иван Иванович… Кстати, он, знаете, имеет привычку настоящим образом, по-собачьи, обнюхивать людей. Многие, в особенности дамы, обижаются. Господь с ними, если Куприну это нужно». Ему вторила писательница Н. А. Тэффи: «Вы обратите внимание, как он всегда принюхивается к людям! Потянет носом, и конец — знает, что это за человек».
Читая Куприна, и впрямь ощущаешь его необычное, прямо-таки «звериное» обоняние. Так, в автобиографическом романе «Юнкера» юный выпускник кадетского корпуса Александров слышит, как по-разному пахнут «сильные, полумужские тела» кадетов на физическом осмотре: «Они пахнули по-разному: то сургучом, то мышатиной, то пороховой гарью, то увядающим нарциссом». В рассказе «В цирке» борец Арбузов чувствует, как в цирковых коридорах пахнет «конюшней, газом, тырсой, которой посыпают арену, и обыкновенный запах зрительных зал — смешанный запах новых лайковых перчаток и пудры». Куприн слышит запах тела девушки, «тот радостный, пьяный запах распускающихся тополевых почек и молодых побегов черной смородины, которыми они пахнут в ясные, но мокрые весенние вечера». Аромат белых акаций таков, что «их сладкий приторный запах чувствуется на губах и во рту» (рассказ «Белая акация»).
Примечательно, что в произведениях, передающих живой опыт молодого Куприна, его интерес направлен не на исключительные события, переданные к тому же «бывалым человеком» (таковы почти все его рассказы мелодраматического характера), а на событие, многократно повторяющееся, на подробности быта, обстановку, на воссоздание среды во всех ее незаметных мелочах, на воспроизведение величественной и медлительной «реки жизни».
Военные и «цивильные» этюды Куприна сродни «натуральному» очерку XIX века, но насколько же с тех пор выросла сила художественной изобразительности! Писатель не ограничивает свою задачу пусть меткими, но незамысловатыми «зарисовками с натуры». Нет, в отличие от популярных газетных очеркистов-современников (А. В. Амфитеатрова, В. М. Дорошевича, И. Ф. Буквы-Васильевского) он художественно осмысляет действительность, выносит ей приговор логикой самих образов. «Моментальные» фотографии не только объединяются в цельную художественную панораму, они преобразуются в неповторимую картину купринского видения мира. И когда в 1896 году, поступив на службу на крупнейший сталелитейный и рельсопрокатный завод Донецкого бассейна — Юзовский, Куприн пишет цикл очерков о положении рабочих, одновременно с ними уже складываются контуры первого крупного произведения — повести «Молох».
Куприн чутко уловил и отразил в повести первые раскаты нарастающего общедемократического подъема 90-х годов. Пожалуй, впервые в русской литературе в «Молохе» крупным планом показан протестующий рабочий класс. Стремительно и жестоко развивавшийся промышленный капитализм получил в произведении столь резкое изображение, что редактор народнического «Русского богатства», где печаталась повесть, Н. К. Михайловский потребовал переделки главы о «бунте».
Помимо соображений цензурного характера, здесь, бесспорно, проявилось несогласие убежденного народника с писателем-реалистом. Для центрального героя повести инженера Боброва, которому симпатизирует Куприн, рабочий выглядит «терпеливым русским мужиком», отдаваемым в жертву капиталистическому идолу. Организованное выступление пролетариата для него такой же гром среди ясного неба, как и для промышленного воротилы Квашнина, номинального директора завода Шелковникова и фактического руководителя — бельгийца Андреа. Нам неизвестно, к сожалению, как была изображена забастовка в первой редакции. Под давлением Михайловского писатель был вынужден пойти на уступки: «… о бунте ни слова. Он будет только чувствоваться».
Зато выпукло и ярко показана в повести обслуживающая капитализм интеллигенция — все эти зиненки, свежевские, шелковниковы. И конечно, сам «Молох» — уродливый, как гигантская пиявка, сладострастный Квашнин. В воспаленном воображении Боброва рыжий миллионщик выглядит уже не человеком, а каким-то неведомым существом, требующим теплой человеческой крови.
Однако Квашнин не просто фантом или гадкое физическое существо, «вечно предшествуемое своим животом». Куприн не страшится показать гротескно безобразного толстосума и в ином, неожиданном свете — на пикнике, в решающий для Боброва момент неравного «поединка» с Квашниным за хорошенькую Нину Зиненко. Так победно звучит музыка, которую открывает Квашнин в паре с Ниной: «Василий Терентьевич выждал такт и вдруг, повернувшись к своей даме движением, исполненным тяжелой, но своеобразной величественной красоты, так самоуверенно и ловко сделал первое pas, что все сразу признали в нем бывшего отличного танцора». Писатель избегает однолинейного заострения, не нарушая при этом общей оценки.
Символика, отождествляющая древнего жестокого языческого идола и с могущественным Квашниным, и с заводом, пожирающим человеческие жизни, продолжает расширяться, распространяясь как бы концентрическими кругами. В глазах чуждого фальши и несправедливости одиночки-правдоискателя Боброва уже вся буржуазная цивилизация — «прогресс, машинный труд, успех культуры» и т. д. — уподобляется тому же моавитянскому богу солнца, огня и войны — Молоху.
Но при этом протест у Боброва и обладающий неистощимым запасом полесских легенд охотник Трофим Щербатый. В этом рассказе воплощена одна из центральных тем литературы XX века: естественное стремление современного человека быть ближе к природе, ее живительным сокам и полная невозможность в условиях своекорыстного мира осуществления такой идиллии.