Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 71



Нет хуже, нет страшнее позора. Сын — грабитель! Чей сын? Мой!

Родной мой! Ты ли это? Кто тебя подменил? Ведь каким ты был хорошим, честным… Милый мой сын! Эта я тебя бросил, оскорбил невниманием, душой твоей детской пренебрег.

Не утирая слез, Саввин протянул руки в сторону сына, который, уткнувшись лицом в согнутую в локте руку, содрогался от рыданий.

Судья прервал Степана Сергеевича и попросил придерживаться фактической стороны в своих показаниях. Тот закивал головой и извинился:

— Простите, что сбиваюсь. Трудно очень… ведь это не доклад какой-нибудь, — но уже более спокойно продолжал: — Понял я тогда все. Ради чего, думаю я, здесь, в Москве торчу, чего добиваюсь? Разбитого все равно не склеишь, с женой из-за дочки тягаться нет возможности, а там сын гибнет. Метнулся я ехать, а на что? Было у меня в кармане несколько рублей, послал я на них молнию старухе, чтобы скорей продала что-нибудь и деньги мне выслала телеграфом. И уже когда отправил телеграмму, то сообразил, что пока она там соберется, я же опоздаю на суд.

Так оно и вышло бы, время идет, а перевода все нет. К Анне Максимовне пошел, хотел у нее занять, но она отказала, а больше никого у меня в Москве не было.

Пошел к Константину Павловичу.

Клянусь вам, не испытали вы такой муки. Ноги у меня к земле прилипали, когда я поднимался по лестнице в его учреждение. Сколько раз обратно поворачивал, но возвращался и опять шел к нему.

Помню: на медвежьей облаве видел я, как ползла по снегу раненная медведем собака, таща за собой свои внутренности. Вот так полз и я, обливаясь потом: шаг шагну вперед да два — назад.

Видно, уж очень я был измучен и страшен, когда вошел в кабинет Константина Павловича. Он даже вздрогнул, увидев меня, и сразу за телефон рукой, но я, чтобы не пугать его, тут же у двери на стул сел и сразу сказал, зачем пришел.

Десяти минут не прошло, как деньги были передо мной. Он даже расписки брать не хотел и — есть ли совесть у таких людей? — намекнул, что легко без этих денег может обойтись. Да разве чувствуют что-нибудь такие люди, когда топчут человеческое достоинство?

И вот теперь я здесь, стою перед вами, товарищи судьи, и прошу вас: не сына моего судите, а меня. Не преступник он в своей душе, клянусь вам.

Я понимаю, что нет у меня фактов, чтобы доказать вам это убедительно и неоспоримо, но вы должны поверить моим словам. Вы советские люди, вас мне не стыдно и попросить, вы поймете чувства отца. Душа моя истерзана, все втоптано в грязь. Я потерял очень многое, так не отнимайте же у меня последнее — мою надежду исправить сына.

Клянусь вам своей труженической жизнью, я сделаю из него человека, и сам вместе с ним стану опять на прямой путь. А она… — тут Саввин указал на Анну Максимовну. — А она пусть уходит. Нам она ненужна!

— Пусть она уходит, папа! — раздался голос Гоши. Заплаканный, бледный, с красными глазами, он стоял, держась за край барьера. — Пусть уходит!

При этих словах сына Анна Максимовна вскочила с места, протянула к нему руки, крикнула что-то невнятное и вдруг, точно убитая наповал, упала.

Никто из сидевших рядом не сделал даже попытки ни поддержать, ни поднять ее, и дежурному милиционеру пришлось просить двух мужчин помочь ему вынести ее из зала.

Очень хотелось узнать, какой приговор вынесет суд, но времени до отхода поезда оставалось в обрез.

С порога я еще раз взглянул на Гошу. Он был потрясен тем, что ему пришлось только что услышать, и в его светлом, а не мрачном, как раньше, взгляде, устремленном на отца, виднелась уже не ненависть, а мольба и надежда. И я понял, что тот поворот в его душе, которого мы с Нефедовым так долго и безуспешно добивались, наконец, произошел.

Глава двадцать третья

ГДЕ ЖЕ ОНА? ЧТО С НЕЙ?

Из суда я вызвал машину и заехал на минутку домой, чтобы проститься с Марфой Никитичной и забрать свои вещи.

Когда я вошел в дом, хозяйка сидела у стола в кухне, подперев голову руками, перед нею в беспорядке громоздилась немытая посуда. Это было совершенно необычным явлением в доме, где чистота и порядок возводились чуть ли не в культ.

— Галя не заходила? — спросил я.

— Нет! — удивилась моему вопросу Марфа Никитична. — Зачем ей заходить, она же на работе. — И с затаенным укором взглянув на меня, спросила: — Неужто вы так и не попрощались с ней?



— Нет, как же, попрощался. — ответил я, чувствуя, что мой голос звучит отвратительно фальшиво. — А сейчас я зашел попрощаться с вами. Спасибо вам за доброе отношение ко мне, я его никогда не забуду.

— Хотелось бы мне спросить вас, Дмитрий Петрович, если не обидитесь, — сказала Марфа Никитична, разглаживая на коленях складки фартука.

— Пожалуйста, спрашивайте, — ответил я, предчувствуя, что вопрос будет серьезный.

— Вы что же, так больше к нам и не приедете никогда?

— Трудно сказать, ведь я буду работать в другом городе.

— А чего же тут трудного? Жизнь ведь не из одной только работы состоит. Захотели бы, так могли бы и не по работе приехать.

— Вы это верно говорите, — согласился я, но, не желая лгать этой славной женщине и подавать ей какие-то напрасные надежды, добавил: — Однако я едва ли когда-нибудь вернусь сюда.

Марфа Никитична посмотрела на меня с глубоким укором.

— Неужели вы думаете, Дмитрий Петрович, — горько промолвила она, покачав головой, — будто мы с отцом такие глупые и слепые, что так ничего и не замечали из того, что между вами и Галей было? Хоть теперь и новые порядки в семьях и родительского совета никому не нужно, но ведь мы же ей не чужие. Как же нам не болеть сердцем за свое дитя? А дитя у нас, вы сами знаете, какое нравное, ей, бывает, и слово не скажи. Все сама лучше нас, стариков, знает и ни во что не позволяет вмешиваться. Ведь стены у нас тонкие, и слышим мы, что, может, и не для наших ушей назначено, да и глаза у нас есть.

Конечно, винить мы вас ни в чем не можем. С пути вы ее не сбивали, держали себя строго, но как ни говори, а голову нашей девке закружили.

Я уж ей говорю: «Чего ты на него молишься, когда он гордец, такой-сякой, и смотреть на тебя не хочет». А она мне в ответ: «Вовсе я на него не молюсь, и не нужен он мне, но ругать его тоже не за что, потому что лучше его нет на свете». Вот и возьми ее! Я, конечно, понимаю, что вам нужно девушку с положением, докторшу, к примеру сказать, или адвокатшу какую, а что она из себя представляет со своими десятью классами?

— Причем тут классы? — сердито возразил я.

— А что же тогда — «причем»?

— Не могу я вам сказать.

— Почему не скажешь? Ты не подумай, что я со своей дочкой тебе навязываюсь. Она и так, если — оборони бог! — узнает, о чем мы с тобой толковали, то голову мне с плеч снимет. Но, пойми, обидно мне за нее. Мать ведь я ей, не мачеха. Вся душа у меня изныла, когда вижу я, что она сама не своя ходит. Ты скажи мне прямо, что между вами приключилось и почему ты уезжаешь?

Я молчал, не зная, что ответить.

— Ну, что же ты молчишь? Не меня ли, старуху, испугался? А сколько раз я слышала от людей, что смелый ты такой, каких мало. Как же это так?

— Не вас я боюсь, Марфа Никитична.

— А кого же тогда?

— Видно, самого себя. Все у меня сейчас в голове и в сердце смешалось. Стою, как на перепутье, и не знаю, какой дорогой пойти.

— Это бывает, — вздохнула Марфа Никитична. — Жизнь — дело не шуточное. Ничего больше я тебе говорить не буду, пожелаю только счастья и успеха, какой бы путь себе ни выбрал… А ты ведь знаешь, что мы со стариком лучшего сына себе не хотели бы.

Она поднялась и, отведя жесткий вихор, упрямо спускавшийся мне на правую бровь, поцеловала меня в лоб.

В отделении милиции, куда я заехал, чтобы, может быть, навсегда распроститься со своими товарищами по работе, я не застал Нефедова. Мне сказали, что он скоро придет. В последний раз я обвел глазами свой кабинет: закапанный чернилами стол с облупившейся дубовой фанерой, портрет Дзержинского, сурово и проницательно смотрящий на меня, пишущую машинку, на которой я самоучкой научился печатать не хуже заправской машинистки, и, наконец, телефон — источник внезапных, в большинстве своем тревожных сообщений.