Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 32

– Цефа. Это была цефа, – сказал он.

Цефа – местная разновидность гадюки, я знала, что весной они бывают очень активны. Муса припал к моей руке и, как мне показалось, сильно укусил. Потом сплюнул. Змеиный укус был такой маленький, что я его даже не разглядела. Он взял меня на руки и понес вниз к машине.

– Я сама, я сама! – кричала я, но он сказал, что мне нужно быть очень спокойной и не совершать никаких движений, пока не введут сыворотку. Притащил меня к своей машине, усадил на заднее сиденье и повез в больницу. Рука у меня болела в том месте, где он ее цапнул.

Он отвез меня в больницу, мне сразу же сделали укол и велели час лежать. Возле раны было покраснение и синяки – следы зубов Мусы. Врач сказал, что если через час никакой реакции не будет, значит, Мусе удалось высосать весь яд, и это очень редко бывает, чтобы удалось так быстро это сделать.

Меня положили на кушетку, а Муса ждал меня в коридоре. Потом он вошел и сказал, что он чуть не умер от страха за меня. И он заплакал, а я не заплакала, потому что я поняла, что он меня любит, и это меня изумило больше, чем укус змеи.

А дальше все произошло так быстро – мы ведь целый год к этому готовились. То есть я не готовилась, но я весь год купалась в его любовных взглядах, и у меня тогда даже прыщики прошли – до этого у меня иногда высыпали мелкие прыщики на лбу и на подбородке, а тут сделалась у меня такая кожа, как будто я ее в салоне красоты холила и лелеяла.

Я тогда снимала маленькую квартирку в Среднем городе, у арабов, – комната размером с большой диван и кухонька. А Муса жил в Верхнем – в большом доме с садом… Настал день, когда он домой не вернулся.

Нет-нет, совсем не то, что ты думаешь. Он про меня ничего не знал, но все чувствовал. Он был эмоциональный гений. Он подходил ко мне так осторожно, как к тени или к миражу. Я была дикое, совсем дикое животное, с полностью придавленной женственностью. Я думаю, что я из той породы, которым легко было бы прожить до смерти девственницей. Очень медленно я научилась ему отвечать. Прошел почти год, прежде чем тело мое смогло ему ответить. Во мне в тот год как будто вырастало другое существо, не имеющее ко мне отношения.

Потом была Шестидневная война. Все были в эйфории – Восточный Иерусалим, часть Иудейской пустыни, Синай, Самария, Голаны. И только два человека настроены были очень осторожно – Даниэль и Муса. Даниэль говорил, что это залог, что захват земель – не решение вопроса, а его осложнение. Муса, которого и в армию как араба не брали, говорил, что последствия будут непредсказуемые.

Я помню, как они однажды утром здесь беседовали – и Даниэль сказал: эта Шестидневная война как будто глава из Библии. Победа совершается по мановению руки…

– А поражение – другой руки? – быстро спросил Муса, и мне вдруг стало страшно.

Внешне мало что поменялось – я работала с утра до ночи, мы тогда организовали что-то вроде детского сада при церкви: большинство наших женщин не могли работать, детских садов очень мало, к тому же трудно деток возить, и транспорт дорог, у нас была такая группа для работающих мам, и одна-две мамы дежурили с детьми. Обычно это была какая-нибудь кормящая женщина. Помню, была одна, Вероника, которая половину общинных детей своей грудью подкармливала. Тогда же мы закончили строительство нашего храма – Илии у Источника. Источник нам друзы нашли, но он оказался такой маленький, что только птиц мог напоить.

Теперь мы стали действительно общиной, даже немного коммунистической. В церковном доме постоянно жили люди, у которых не было жилья, иногда совсем случайные, бездомные, к нам прибилось несколько наркоманов, и один из них совершенно отошел от наркотиков, и поднялся, и выучился даже. Мы с Даниэлем покупали еду, и были какие-то благотворительные коробки, мы варили, кормили, мыли посуду, молились. Он совершал литургию, большая часть которой звучала на иврите. Муса часто приходил, тоже помогал. Иногда он приглашал меня погулять, показывал какие-то красивые места. Всегда, когда он звал меня куда-нибудь, я спрашивала у Даниэля, отпускает ли он меня.

Он сердился:

– Зачем ты меня спрашиваешь? Ты взрослый человек, сама за себя отвечаешь. Ты знаешь, что Муса женатый человек. Если ты можешь не ходить, лучше не ходи.

Конечно, я знала, что Муса женат. Но я знала, что его женили, когда он был совсем еще мальчик, ему было семнадцать лет, жена его была старше, приходилась ему родственницей по материнской линии, и были какие-то семейные интересы, которые обязывали его жениться. Впрочем, его и не спрашивали. У него тогда было трое детей.

Двадцать один год – с того дня, когда он сунул мне в сумку записку, до его смерти. Двадцать один год страдания, счастья, разрывов, примирений, непрерывных угрызений совести, стыда и такого божественного единения, о каком только можно мечтать.

В самом начале я пришла к Даниэлю в смятении, долго не могла ничего сказать, а потом сказала только одно слово «грех». Он молчал, молчал, потом снял заколку с моих волос, они рассыпались. Он погладил меня по голове и сказал:

– Какие у тебя красивые волосы, и лоб, и глаза, и нос… Ты для того и создана, чтобы тебя любили. Грех на другом человеке. Он брал на себя обет. Но и его я могу понять, Хильда. Женщины в любви почти всегда жертвы. Женщины больше страдают от любви. Может, они больше получают. От жизни никак нельзя уклониться, она свое берет. Не казни себя. Потерпи. Постарайся себя защитить.

Я почти не поняла, что он такое говорит. Удивительное дело: к нему приходили люди с банальными проблемами, а он никогда не давал банальных ответов.

Много раз мы пытались с Мусой расстаться. Не получалось. Как два шарика ртути, мы постоянно липли друг к другу. Такая химия любви. Или страсти…

Я помню, как, в очередной раз порвав с Мусой, я пришла к Даниэлю с готовым решением: в монастырь! Я думала, что за монастырскими стенами я смогу укрыться от беззаконной любви.

Даниэль достал конфеты – вишню в шоколаде – кто-то ему привез красивые итальянские конфеты, – поставил чайник. Он хорошо заваривал чай, с большим вниманием, не то китайским, не то русским способом – полоскал чайник кипятком, накрывал его полотенцем. Разлил в чашки – это было у Илии, на горе, поздно вечером. А я все жду, что он скажет, потому что желание мое уйти в монастырь огромное, почти такое же большое, как моя любовь.

– Деточка, мне кажется, ты хочешь в монастырь убежать от любви. Это неправильное решение. В монастырь идут от любви к Богу, а не от любви к мужчине. Не надо себя обманывать. Так будет только хуже. Когда ты вылечишься от своей любви, тогда мы об этом будем говорить.

А я все свое тяну:

– В монастырь! В монастырь!

И тут он так рассердился! Я его таким гневным, пожалуй, никогда и не видела:

– Что ты хочешь подарить Богу? Свои любовные страдания? Это ты хочешь ему принести в дар? Что ты там будешь делать? Ты, может, большая молитвенница? Будешь своей молитвой удерживать мир, как еврейские тридцать шесть праведников? Или ты умеешь созерцать? Может, ты Франциск Сальский или Тереза Авильская? Может, ты хочешь, чтобы у тебя над головой засверкало это самоварное золото, которое рисуют на восточных иконах? Не морочь мне голову! У нас здесь дел невпроворот. Работай здесь!

Но я все его не слышу. Даже немного в душе возмущаюсь. Я чуть-чуть рассчитывала, что он меня похвалит, благословит. Умилится моей решимости. А он – рассердился, взмахнул рукой, чашка упала со стола и разбилась.

– Если ты ничего не можешь изменить – терпи. Так не может длиться вечно, кто-то из трех человек всегда сдается. Сдайся ты, отойди сама. А не можешь – так жди. Не связывай себя обетами. Монашество – тяжелый путь, он мало кому по плечу. Вот мне, например, не по плечу. Мне так тяжело быть монахом, всю жизнь я тоскую – без детей, без семьи, без женщины… Но моя-то жизнь была мне столько раз подарена, что она мне уже не принадлежала, и я принес ее. Потому что она мне совсем уже не принадлежала. Ты пойми, я не жалею, что я принял монашеские обеты, я сказал да, и, с Божьей помощью, доживу в монашестве до конца жизни, но никого, слышишь, никого я на этот путь не благословлю. Хочешь служить Богу – служи в миру. Здесь есть кому служить.