Страница 23 из 26
Я продал закон, и англичане купили его.
Что со мной? Я вдруг спохватываюсь, что, пока я все это обдумывал, я сидел в моем кресле сгорбившись, опираясь локтями на колени, подперев ладонями щеки, и мой язык, высунувшись изо рта, облизывал губы. Небесные святые, помогите мне! Точь-в-точь так же сидит на высоком парапете в соборе Парижской богоматери каменный, неподвижный отец лжи и источник зла — дьявол...
И вот начинается процесс, и Жанну вводят в залу суда. Её стриженые волосы отросли и падают ей на глаза. Её лицо не умыто — ведь я распорядился, чтобы воды ей едва хватало утолить жажду. Её одежда, недавно богатая и яркая, запачкалась и истерта цепями. Но она не смущена своим видом, она движется прямая и гордая, будто особа королевской крови. Её цепи звенят по каменным плитам пола, а она приближается, высоко подняв голову,— рыцарь без страха и упрека.
На мгновение мной овладевает холодный страх, будто весь мир упрекает меня и до скончания веков мое имя будет проклято.
Но тотчас все мое существо наполняется бурным весельем. Такое я чувствовал, когда еще мальчишкой случалось мне драться. Мой противник шел на меня, засучив рукава и сжав кулаки, здоровенный, сильный, выше меня на голову, а я знал, что сейчас подставлю ему подножку и он шлепнется лицом на камни и в кровь расквасит нос.
Я нагибаюсь вперед и с улыбкой, ласково спрашиваю:
— Твое имя и прозвище?
Она отвечает:
— На моей родине звали меня Жаннетой, во Франции — Жанной. Никаких прозвищ я не знаю.
Я ожидал, что она назовет себя посланницей неба, божьей дочерью, и на этом я ее поймаю. Но она почуяла ловушку и обошла ее.
Я говорю:
— Поклянись отвечать правдиво на все вопросы о твоей вере и о всем другом, что ты знаешь.
Она отвечает:
— О моем отце и матери и о всем, что я делала на дорогах Франции, я охотно клянусь говорить. Но о моих голосах я ничего не открою. И даже если вы мне отрубите голову, я ничего не скажу, потому что это тайна.
Я говорю терпеливо, скучающим голосом:
— Клянись просто и без условий. Она отвечает:
— Поразмыслите как следует о том, что вы собираетесь спрашивать, вы, мой судья. Потому что вы берете на себя большую ответственность.
И тогда, чтобы усыпить ее внимание, я начинаю ее расспрашивать о ее родителях и детских играх, о священном дубе в Домреми, о том, как она с подружками сплетала венки и вешала их на его ветвях. Понемногу, незаметно я перехожу к ее голосам. Ее лицо светлеет, и, увлекшись, она говорит:
— Я слышала голоса в полдень, летом, в саду моего отца, когда звонили колокола.
Колокола? Студентом в Парижском университете я тоже слушал колокола. Они перекликались, то вступая, то отступая, ведя свою сложную мелодию, хоровод небесных сфер. Тонкие дисканты перебивали друг друга, торопливо вознося свои детские голоса. И тревожные удары большого колокола, от которого сотрясались стены моей кельи.
Я тоже слышал голоса, но я знал, что это звонарь Собора богоматери дергает веревки колоколов.
Жанна говорит:
— Я поняла, что это голоса ангелов, святой Маргариты и святой Катерины.
— Как же ты узнала, что это они? Как ты различала их друг от друга?
Жанна хмурится и повторяет:
— Я знала, что это они, и я их различала.
— Но как это?
— Я узнала их, потому что они назвали мне свои имена.
— Но, Жанна, ведь имена ничего не значат. Они могли обмануть тебя. Подали они тебе какой-нибудь знак, что это действительно они?
— Я вам сказала, что это они. Если хотите, верьте мне.
Я продолжаю допрос, отвлекая ее внимание мелкими подробностями, утомляя ее и раздражая, стараясь добиться признания, что ее голоса не от бога.
— А в каком виде они являлись?
— Их головы были увенчаны коронами. Я видела их лица.
— А волосы у них есть?
— Конечно! С чего бы им стричься.
— А эти волосы длинные и обильные?
— Я не знаю. Я не знаю, есть ли у них руки и другие видимые члены тела. И об их одеждах я не буду говорить, потому что я о них ничего не знаю. Но я видела их лица, и они говорили со мной, и я понимала.
— Как же они могли говорить, если у них нет тела?
— У них прекрасный, нежный и кроткий голос. Они говорят по-французски.
— А по-английски они не говорят?
— С чего бы им говорить по-английски? Они не на стороне англичан.
Я начинаю дразнить ее, надеясь вывести из себя:
— Есть у них серёжки и кольца?
— Я ничего об этом не знаю.
— Они одеты или обнажены?
—Что же, вы думаете, что у бога не во что одеть их?
Так бесконечно тянется допрос. Я замечаю, как она устала и побледнела, и я снова повторяю те же вопросы.
—Ты ничего не сказала о теле и членах святой Маргариты и святой Катерины.
— Я сказала вам все, что я знаю, и больше я ничего не скажу. Я их хорошо видела. Я вам все сказала. Уж лучше бы велели отрубить мне голову. Я больше ничего не скажу.
— Жанна,— говорю я,— почему ты думаешь, что это бог создал их такими, какими ты их видела? Ведь известно, что дьявол Люцифер является в ослепительном свете, в виде прекрасного мужчины, и ему ничего не стоит принять женский облик. Если бы дьявол явился тебе в виде ангела, как бы ты узнала, добрый это ангел или злой?
— Разве я не отличила бы, ангел это или нечто, что под него подделывается?
И она говорит о том, что ее святые являются ей в сопровождении миллиона ангелов, очень маленьких, в бесконечном количестве.
У меня самого в глазах начинают мелькать и кружиться какие-то светящиеся точки, искры, звезды, трепещущие крылья. У меня кружится голова. В этой высокой обширной зале какой-то тяжкий воздух. Мне кажется, что пахнет серой. Откуда я знаю, может быть, эти сорок епископов, и аббатов, и докторов церковного права переодетые черти?
Я совершенно измучен. Мой язык распух и не помещается во рту. У меня едва хватает силы приказать отвести Жанну обратно в ее темницу.
Глава седьмая
ГОВОРИТ ПЬЕР КОШОН
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Уже три месяца тянется процесс, и я не могу добиться признания, что её голоса и дела, послушные этим голосам,— от дьявола.
Я допрашиваю ее в зале суда, и я допрашиваю её в её темнице.
Это хорошая темница, способная сломить дух и тело. Обширная, низкая, и нету в ней окон. Посередине, у толстой колонны, поддерживающей потолок, настелен деревянный помост. На нем охапка соломы и две миски. На этой подстилке Жанна прикована цепью за ногу к колонне так, что может она лечь, и сесть, и ступить два шага — не больше.
Три тюремщика не покидают ее ни на мгновение. Их старательно выбрали, думаю, по всей стране не найти им подобных. Я сам не могу без отвращения смотреть на их тупые и жестокие лица. Когда она бодрствует, она принуждена слушать их наглые насмешки. Когда она спит, они лежат рядом с ее подстилкой; сторожат каждое ее движение.
Но ничто на неё не действует. Ни тяжесть цепей, ни спертый зловонный воздух, ни жалкая пища, ни постоянное присутствие этих негодяев. На все мои вопросы она отвечает смело и правдиво, но о тайне своих голосов говорит: «Не знаю», или: «Спрашивайте о другом».
Я пытался запугать ее угрозами. Я показал палача и орудия пытки. Она сказала:
— Поистине, даже если вы разорвете меня на части, так что душа отделится от тела, я ничего вам не скажу. И после, если бы я даже сказала что-нибудь, я буду говорить, что вы принудили меня силой. И мои голоса сказали мне, что уже недолго осталось терпеть и скоро я буду освобождена.
Я убеждаю ее: