Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 111



Нам встречается мой бывший сослуживец с «Триглы» — моторный унтер-офицер Мухобоев.

— А, Семен Николаевич! Мое почтение. Сколько уж время не видел тебя…

— Столько же, сколько и я тебя.

Он дружески жмет мою руку, а потом расшаркивается перед Полиной.

— Наше вам нижайшее, красавица.

Полина слегка бледнеет, а маленькие уши ее — в пунцовой краске.

Я чувствую ее волнение и начинаю подозревать, что она уже знакома с ним, знакома раньше, до этой встречи. Быть может, он же и наплел ей, что я женат.

— Везет тебе, Власов, в жизни.

— В каком смысле?

— Гулять под ручку с такой королевой — да тут сердце от счастья может лопнуть, как цистерна от воды. За один поцелуй я бы пошел на что угодно — любому черту могу рога сломать.

Полина смеется.

И, когда мы остались вдвоем, я спрашиваю ее:

— Ну, как ты находишь Мухобоева?

— Никак не нахожу!

Синие глаза прячутся за опущенные ресницы.

Продолжаю испытывать:

— Да, умом не богат — приходится, видно, у дяди занимать. А наружность еще больше подгуляла. Правда, корпусом он хоть куда — даже в адмиралы годен, а рылом — форменный вышибала из публичного дома. Рот широкий, точно у сома. Нос для семерых рос, а достался одному — похож на бугшприт старинных кораблей…

Полина с раздражением перебивает:

— Не интересно об этом слушать! У каждого человека есть какой-нибудь недостаток.

Я впервые при ней стиснул зубы.

В следующие дни опять встречи с Мухобоевым и все как бы случайные. Он болтает с Полиной всякий вздор и хвалит ее на все лады, как барышник лошадь. Ко мне навязывается в друзья. Но я чувствую, что глазами он льстит, а сердцем мстит: ему Полина нужна. И она все больше начинает заглядываться на него.

Однажды говорю ей:

— Полина! Не шути с динамитом! Взорвусь — плохо и тебе будет!..

Она прильнула ко мне, как море к берегу.

— Сеня! Милый мой подводник! Разве ты не видишь: с тоски по тебе извелась вся? Днем не сплю, а по ночам не ем…

И обдала меня смехом, словно волна светлыми брызгами.

Потом ласками заглушила во мне подозрения.

Я иду на почту с казенными пакетами. Каменные стены домов накалены полуденным зноем. После моря здесь жарко и душно. Пахнет медикаментами.

— Власов! — окликает меня знакомый голос.

Оглядываюсь — Зобов. Спрашивает:

— Насчет похода ничего не слыхать?

— Нет.

В свою очередь, я спрашиваю:

— А ты откуда несешься, живая душа?

— К пехотинцам в казармы ходил. С земляком нужно было повидаться. Скоро уезжает на фронт.

— Ну, как настроение среди солдат?

— Рвутся в бой, как львы. Удержу нет.

Зобов и на этот раз хитрит. И вообще он продувная бестия. Он редко пьет водку и не заводит знакомства с женщинами, а все-таки куда-то ходит. Куда? Никто не знает. Занимается какими-то таинственными делами.

Идет проводить меня. Нам встречаются калеки, одетые в защитный цвет: хромые, безрукие, чахоточные, слепые, шагающие на костылях, ползающие на четвереньках, с рваным мясом, с переломанными костями. Это все те обглодки, что побывали в железных челюстях войны. С каждым месяцем число их увеличивается. Уже теперь не хватает казенных госпиталей, и многие частные квартиры превращены в лазареты. А что будет через год, если еще продолжится война? И наряду с этим по улицам маршируют роты вновь набранных юношей и бородачей, маршируют с разухабистыми песнями. Зобов кивает на них головою и говорит уже откровенно:

— И эти пойдут туда же.

— Куда?

— В мясорубку. Ты представляешь себе эту чудовищную мясорубку в тысячи верст длиною. Она уже миллионы людей выбросила уродами, миллионы людей превратила в падаль. И все ей мало. С остервенением продолжает свою дьявольскую работу дальше…

Мне всегда хочется спорить с Зобовым, и я придумываю возражения:

— Ты все ругаешь на свете, ругаешь и войну.

Зобов оглядывается, говорит тихо и осторожно:



— Я знаю, что надо ругать. Вопрос в том, во имя чего мы занимаемся этим кровопролитием? Нам сказали, что немцы напали на нас, а немцам, наоборот, внушили мысль, что русские напали на них. И двинули к границам войска. Ты видел, как стравливают собак? Одну бросают на другую или потычут их мордами. Собаки начинают грызться, рвать одна другую — только шерсть летит клочьями. То же самое происходит и с людьми. И никому не придет в голову…

На повороте в другую улицу у наших ног гнусаво просипело:

— Родимые матросики… Не оставьте меня, бессчастного калеку…

Это нищий умоляет о помощи. Он сидит на земле, качается и кланяется перед нами, безобразный, как ночное видение. Вместо ног у него торчат короткие оголенные култышки. Голова и все тело в язвах, в струпьях. Лицо с провалившимся носом. Из больных красных глаз сочится гной. Это уже не человек, а заживо разлагающаяся падаль, вонью отравляющая воздух.

— Спасибо вам, православные, — тягуче тянется за нами гнусавая благодарность за поданную милостыню.

Некоторое время мы шагаем молча. Кажется, что гной прилип к нашему телу, смрадом проник в самую душу.

— Ну, что ты скажешь насчет этого гнилого человека? — спрашивает Зобов.

— Противно смотреть.

— Да он, вероятно, и сам себе противен. А живет. Спроси у него, хочет ли он на фронт, — пожалуй, откажется. Хватается за жизнь. А про нас пишут, что мы рвемся в бой, как львы. Но приближается время, когда мы действительно будем сражаться, как львы, — за свободу народа.

Зобов замолчал, погруженный в свои злые думы.

Я свернул от него на почту.

«Мурена» наша готова в поход: аккумуляторы заряжены, все части механизма проверены, все приборы находятся в полной исправности. Ждем назначения. Продолжаем жить на базе.

После обеда спускается к нам в жилую палубу старший офицер Голубев. Вид у него зловещий. Матросы сразу насторожились.

— Вот что, боцман, сегодня к двенадцати часам ночи вся команда должна быть на «Мурене».

— Есть, ваше благородие!

— Поход предстоит серьезный.

— Есть!

Голубев уходит.

Среди команды говор:

— Опять начнутся мытарства.

— Да, опять…

— Куда на этот раз пойдем?

— Разве нам скажут об этом?

— Эх, жизнь наша несуразная!

Зобов пользуется каждым случаем, чтобы бросить людям в мозги мысли, колючие, как кусты крыжовника…

Он как бы утешает:

— Ничего, братва, не вешай головы! Повоюем. Вместе с японцами станем грудью за веру православную!..

Вздыбилась команда, и, как грязь из-под копыт, летит матерная брань.

Взъерошенный, я бегу к знакомому фельдшеру за спиртом.

Полина в комнате одна.

Ставлю на стол выпивку, выкладываю закуски.

— Это что за торжество у тебя? — смеется Полина.

Голова моя отяжелела от горьких дум и никнет к столу.

— Не торжество, а горе. Может, это поминки по мне.

— Какое горе? Какие поминки?

— Уходим в море. На этот раз нам предстоит очень опасный поход. Кто знает? Может, не увидимся до второго пришествия…

Полина в тревоге.

— Нет, не говори так. Ты вернешься благополучно. А я буду выходить на берег и ждать тебя…

Ее тревога и отзывчивость вызывают во мне еще большую грусть.

Наполняю стакан спиртом, разбавленным вишневым сиропом.

— Выпьем, дорогая!

— Разве только чуточку… Ради тебя…

Водка лишь обжигает грудь, но не заглушает смертельной тоски. Хочется жаловаться на суровую долю свою. И странно, что не только Полина, но и сам я прислушиваюсь к своему голосу, сдавленному и глухому.

— Да, дорогая, война — это вообще очень серьезная штука. Это не именины. Тут угощают не пирогами с начинкой, а снарядами с динамитом и всякой другой мерзостью. Но еще хуже положение подводников. При мне погибло несколько лодок. «Норка» пропала без вести. Что с ней случилось? Никто ничего не знает. «Рысь» наткнулась на неприятельские сети, запуталась в них и взорвалась. О ней прочли лишь несколько строчек из неприятельских сообщений. Немного больше прочли об «Акуле». Ее повредили миноносцы: погрузилась на дно и не могла всплыть. Немцы подняли ее через два дня. Остался жив только один человек, да и тот оказался сумасшедшим. А остальные — кто задохнулся, кто сам покончил с собой. А еще одна лодка…