Страница 4 из 98
Но Евдокия Пална не заметила заминки.
— Так горничная ваша, Танька. Говорит, тут ездят, девок смотрят…
— Никто у нас девок не смотрит. И вам пора, голубушка, пора.
Мадам, жалобно всхлипывая, слабо махнула Ленни платочком, мол, благодарю и можете идти. Ленни вернулась в зал. Хлопнула в ладоши.
— Медам, по местам!
Из-за ширмы раздавались шорохи. В зал заглянула другая репетиторша, приятельница Ленни. Глазами спросила: «Что за крик?» «Все в порядке. Ерунда», — тоже глазами ответила ей Ленни. Девочки начали танец.
Ленни с приятельницей уселись на низкую кушетку у окна.
— Говорят, Мадам была в Греции и танцевала в античной тунике прямо на улицах Афин, — сказала приятельница.
Ленни фыркнула, представив Мадам в античной тунике.
— Подумаешь! Я тоже была в Греции. Меня Лизхен в прошлом году возила. Ах, Греция! Страна, где дали так прозрачны и голубы! — Она немножко валяла дурака, слова произносила с пафосом, нараспев и в то же время вроде бы вполне серьезно. — Представляешь, там совершенно безо всякого присмотра стоит Парфенон и храм Диониса. Но дело не в них. Дело в свете. Там такое странное преломление солнечного света, что кажется, будто по полям и долам бродят прозрачные тени античных героев. Вот, скажем, есть гора, с которой бежал куда-то Ахиллес. Я видела, как с нее спускался пастух. Он был как размытая тень. Вдруг, думаю, это сам Ахиллес восстал из царства Аида? А подошел поближе, гляжу — нормальный человек. И я поняла. Так играют свет и тени. И вот что я подумала: фотографические снимки ведь тоже игра света и тени, правда? А что, если силуэты на них делать прозрачными? Вот это будет, как говорит Мадам, ки-но-ге-ни-ийа! Нет, фо-то-ге-ни-ийа! Как ты считаешь?
Приятельница ничего не считала. Она слушала Ленни с открытым ртом.
Из-за ширмы раздалось отчетливое хмыканье. Господин с низким голосом поднялся и направился в кабинет Мадам.
— Благодарю вас, любезнейшая мадам д’Орлиак. К сожалению, сегодня ничего. Хм… Почти ничего.
Мадам оправилась от давешней стычки с голубушкой Евдокией Палной и деловито изучала счета, сидя за крытым голубым сукном письменным столом.
— Жа-аль, шеррр мсье Ожоги-ин! — кокетливо пропела она. — Однако мой го-но-ррра-аррр!
— О, ваш гонорар, как всегда, будет выплачен незамедлительно. — Господин Ожогин вытащил из кармана пухлое кожаное портмоне, отсчитал несколько купюр и положил перед Мадам: — Надеюсь видеть вас на премьере моей новой фильмы «Роман и Юлия: история веронских любовников» в «Элизиуме». Будет весь свет.
Мадам расплылась в улыбке.
— Мерррси, мон шеррр, мерррси! — восторженно восклицала она, прихлопывая купюры жирной ладонью.
Господин Ожогин раскланялся и неспешно направился вниз. Спускаясь по мраморной лестнице, он услышал, как внизу хлопнула дверь.
Ленни выбежала на улицу, зажмурилась от солнечного света, а когда открыла глаза, то с удивлением увидела у подъезда василькового цвета авто, хозяин которого утром на площади так заливисто хохотал, наблюдая сценку с голубями.
Ожогин, натягивая автомобильные перчатки, вышел из особняка вслед за ней, но быстроногая Ленни уже пересекала Пречистенку.
Глава III. Господин Ожогин дома и на работе
Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с явственной ухмылкой на губах. Все эти туники, босоногие девчонки, свободный танец, корявые импровизации неопытных наяд… Ну как к ним относиться? Он сам по молодости лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные деньги, танцевали танго и фокстроты. Меньше чем за год он стал херсонской знаменитостью.
Ожогин улыбнулся, вспоминая провинциальную юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она поставила прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах.
Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студёнкин, владелец самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Эмблемой кинофабрики Студёнкина была голова рычащего льва. Ожогин же выбрал для эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике, с высоко поднятым горящим факелом в руке. Опять туники! И он засмеялся в голос.
Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у него при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке. Ленни? Раньше он не обращал на нее внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы — да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам — за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень?
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу — к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему.
Поднявшись в бельэтаж, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом — не любил, когда открывала прислуга, — и оказался в большой квадратной прихожей. Снял перчатки, кепи, автомобильные очки и бросил на деревянный резной ларь в углу.
Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол.
По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу выскочили два пуделя — белый и черный — и затанцевали вокруг его ног.
— Привет, привет, — ласково сказал Ожогин и наклонился потрепать их. Пудели начали повизгивать и лизать ему руку. — Ну хватит, Чарлуня. И ты, Дэзи, прекрати. Я занят. — Он еще раз потрепал пуделей. — Приходите вечером в кабинет, поиграем.
Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных открытых дверей. Это была столовая, на сей раз полупустая. Горничная собирала грязные тарелки. На диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая, спал нежный отрок неизвестного назначения. «Наверное, из актерского агентства прислали», — подумал Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный поэт-символист. Подперев кулаком крутые монгольские скулы, он нараспев проговаривал стихи.
— Тень несозданных созданий..
«Вот именно», — буркнул про себя Ожогин, думая о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца с сильными выпуклыми надбровными дугами, слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского профессора.
— A-а, Саша! — меланхолически сказал поэт, увидев Ожогина. — Хорошо, что ты пришел… Давай выпьем.
Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили. Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил, налил еще и снова выпил.
— Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! — так же меланхолически произнес он.
— И не говори, — ответил Ожогин, не понимая, о чем речь.
Бросив на поэта последний жалостливый взгляд, Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился в кабинет.