Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 18

- Высокая Госпожа, - говорю, - если знак свыше зовет твоего господина, при чем тут я? Кто из богов разгневан? Ведь никто не в трауре, никто не голодает, ни одного дыма нет в небе… Ну хорошо, ему видней. Но если я должен помочь ему умереть - он сам пошлет за мной…

Она нахмурилась.

- Что может выбирать мужчина? Женщина его вынашивает. Он вырастает, роняет семя, как трава, и падает в борозду. Только Мать, приносящая людей и богов и принимающая их в лоно свое, - только она сидит у очага Вселенной и живет вечно.

Она подняла руку, другие женщины расступились, мужчина вышел и забрал у меня вожжи.

- Идем, - сказала, - тебя должны приготовить к борьбе.

И вот я иду рядом с ней. Со всех сторон - толпа; шепот, словно волны на песке… Окутанный их ожиданием, я ощущал себя уже не тем, кем был, а тем, кого они видели во мне. Трудно представить себе, как это бывает, пока не испытаешь сам.

Я молча шел рядом с царицей и вспоминал рассказ одного человека - рассказ о стране, в которой такие же законы, как здесь. Он говорил, что в тех краях нет ни одного обряда, который так бы возбуждал и притягивал народ, как смерть царя. Они видят его, говорил он, на высоте могущества, в блеске славы и золота… И вот другой идет на него, неся ему его судьбу. Иногда это неизвестно, а иногда бывает предсказано заранее перед народом; и бывает, что остальные узнают обо всем раньше, чем сам царь. Этот день настолько велик и торжествен, что если у кого-нибудь, кто это видит, есть свои беды или страхи - все забывается, все отступает перед печалью и ужасом этого дня. Человек уходит успокоенный и засыпает. Даже дети чувствуют это, говорил он; мальчишки-козопасы в горах, которые не могут оставить свои стада, чтобы спуститься и увидеть, сами разыгрывают друг перед другом целые представления: играют в смертный день царя.

Вспомнив этот рассказ, я вышел из оцепенения. Что же я делаю? Я срезал прядь своих волос Аполлону, я служил Посейдону - бессмертному мужу Матери и господину ее… Куда ведет меня эта женщина? Убить человека, который убил кого-то другого год назад, и спать с ней четыре сезона, благословляя зерно их, брошенное в землю, и ждать дня, когда она поднимется с моего ложа, чтобы привести ко мне того, кто убьет меня? Это моя мойра? Ей было знамение - пусть так, но мне-то его не было!… Нет, это бред землепоклонников ведет меня; как Царя Коней, опоенного маком. Как вырваться отсюда?…

Но при этом я все-таки краем глаза глядел на нее, как всякий мужчина глядит на женщину, о которой знает, что она должна ему принадлежать. Лицо у нее было широковато, и рот не слишком изящный, но она была стройна, словно пальма, а грудь - ни один живой мужчина не остался бы спокоен.

Элевсинские минойцы перемешали свою кровь с эллинами соседних царств; телосложением она была эллинка и светлая, как эллинка, а лицом - нет. Она чувствовала мой взгляд и шла прямо вперед, не поворачивая головы; бахрома солнечного зонта щекотала мне волосы…

Ну а если откажусь - толпа же разорвет меня в куски. Ведь я сеятель их жатвы; а эта дама, - их поле, - попробуй ее обидеть!… Даже когда женщина не смотрит на тебя - все равно, по походке видно, чего от нее можно ждать. Она ведь жрица и знает магию - ее проклятие прилипнет… Великая Мать уже следит за мной, наверняка, мне на роду написано умилостивить ее. А она - она не из тех богинь, которыми можно пренебречь…

Мы вышли на прибрежную дорогу. На востоке были видны холмы Аттики, иссушенные летним зноем, бледные в полуденном солнце. Всего полдня дороги… Но что будет? Я приду к отцу, принесу ему его меч и скажу: «Женщина звала меня на бой, но я сбежал»? Нет! Судьба поставила на моем пути эту жеребячью битву, как раньше Скирона-разбойника, - понадеюсь же на богов, и будь что будет.

- Госпожа, - говорю, - я никогда не бывал по эту сторону Истма. Как зовут тебя?

Она не повернула головы, но ответила тихо:

- Персефона. Но это имя запретно для мужчин.

Я подошел к ней ближе:

- Твое имя хорошо шептать, оно для темноты…

На это она не ответила, и я спросил:

- А как зовут царя, которого я должен убить?

Теперь она посмотрела на меня, удивленно так, и небрежно бросила: «Керкион». Это было сказано так, будто речь шла о бродячей собаке, будто у него вообще не должно быть имени…

От самой кромки воды дорога уходила вверх, к ровной открытой площади у подножия скального обрыва. Отсюда ступени вели на террасу, где стоял Дворец. Красные колонны на черных постаментах, желтые стены… В скале под террасой была вырублена ниша, темная и мрачная, а в ее полу далеко в землю уходила глубокая расщелина. Ветер доносил оттуда запах гниющего мяса.

Она показала на площадку перед гротом.

- Вот место для борьбы, - говорит.

Крыша Дворца и терраса были забиты народом. Те, что пришли с нами, расползались теперь по склонам вокруг.

Я поглядел на расщелину.

- А что происходит с проигравшим?





- Он уходит к Матери, - говорит. - А при осеннем посеве его плоть выносится в поле, запахивается в борозду и превращается в зерно. Счастлив мужчина, который во цвете юности завоевал богатство и славу и чья нить обрывается раньше, чем горькая старость может напасть на него.

Я посмотрел на нее очень откровенно…

- Он действительно был счастлив! - говорю. Она не покраснела, лишь вздернула подбородок.

- А с этим Керкионом - мы с ним сойдемся в схватке? Я не должен убивать его, как жрец убивает жертву?

Это мне было бы противно до тошноты, если человек не сам выбирал свой час; так что я обрадовался, когда она кивнула головой.

- А оружие? - спросил я.

- Только то, с которым человек родится.

Я огляделся вокруг и спросил:

- А какой-нибудь мужчина из твоего народа объяснит мне правила?

Она на меня посмотрела удивленно… Я решил, что это язык виноват, и повторил:

- Закон боя кто мне объяснит?

Она подняла брови.

- Закон таков, что царь должен умереть.

И тут на широких ступенях, что вели вверх к крепости, я увидел его. Он спускался, чтобы встретить меня, и я узнал его сразу: он был один. Ступени были запружены народом, но все расступались перед ним, будто его смерть была заразной болезнью.

Он был старше меня. Челюсть не проглядывала из-под черной бороды, наверно ему было не меньше двадцати… Когда он посмотрел на меня сверху - я, наверно, показался ему мальчиком. Он был лишь немного больше меня, - высокий только для минойца, - но сухой и мускулистый, как горный лев; жесткие черные волосы были слишком густы и коротки, чтобы свисать локонами, и покрывали его шею словно курчавая грива. Мы встретились глазами, и я подумал: «Он стоял здесь, как я стою сейчас, а человек, с которым он бился, превратился в скелет под скалой…» И еще подумал, что он не готов к смерти, не согласен.

Нас окружила громадная тишина, полная пристальных глаз. И меня поразила мысль, что все эти люди, глядящие на нас, сейчас ощущают нас лучше, чем самих себя… Это было странно и волнующе, и мне было интересно - он тоже это чувствует или нет.

Мы стояли так, и я увидел теперь, что он не совсем один: за его спиной появилась женщина и стояла там, плача… Он не обернулся. Если и слышал - ему было не до того.

Он сошел еще на несколько ступеней, глядя только на меня…

- Кто ты и откуда пришел?

По- гречески он говорил очень плохо, но я его понял. Мне казалось, я понял бы его, даже если бы он вообще не знал ни слова.

- Я Тезей, из Трезены на острове Пелопа. Я пришел с миром, я ехал в Афины. Но, кажется, наши нити жизней пересеклись.

- Чей ты сын? - По лицу его было видно, что ответ его не интересует. Он спрашивал, чтобы убедиться, что он еще царь, что он еще человек, ходящий по земле под солнцем…

- Моя мать развязала свой пояс в честь Богини, - говорю. - Я сын миртовой рощи.

Вокруг тихо зашептались, будто зашуршал тростник… Но царица, я чувствовал, вздрогнула. Теперь она смотрела на меня, а Керкион на нее. Вдруг он расхохотался. Белые крепкие зубы сверкали над молодой черной бородой… Люди заволновались, удивленные, - я понимал не больше остальных. Одно я чувствовал, что смеется он не от веселья. Он стоял на лестнице и хохотал, а женщина за ним упала на колени и раскачивалась взад-вперед, закрыв лицо руками.