Страница 1 из 34
Арнольд Шварценеггер:
Вспомнить всё
Арнольд Шварценеггер Вспомнить все: Моя невероятно правдивая история
Посвящается моей семье. Арнольд Шварценеггер
Америка оказалась такой же большой, какой я всегда представлял ее в мечтах, в детстве, проведенном в сельской Австрии. Поэтому мне не пришлось притворяться, изображая восторг и счастье, когда я играл сцену, в которой мой герой Геркулес попадает на площадь Таймс-сквер, в своем первом фильме «Геркулес в Нью-Йорке», вышедшем на экраны в 1969 году.
Глава 1
Родом из Австрии
Я родился в год большого голода. Это был 1947-й, когда Австрия была оккупирована союзными войсками, разгромившими гитлеровский Третий рейх. В мае, за два месяца до моего рождения, в Вене прошли голодные бунты, и в Штирии, земле на юго-востоке страны, где мы жили, также ощущалась острая нехватка продовольствия. Даже через много лет, когда мать хотела напомнить мне, на какие жертвы им с отцом пришлось пойти, чтобы меня вырастить, она рассказывала, как ходила по округе, стучась в двери ферм, чтобы попросить немного сливочного масла, сахара и муки. Порой ее по несколько дней не бывало дома. Это называлось hamstern— «хомячить»: так собирает зернышки и корешки хомяк. Широко было распространено попрошайничество.
Таль — так называлась наша ничем не примечательная деревушка. Все ее население состояло из нескольких сотен человек, дома и фермы были разбросаны маленькими хуторками, соединенными между собой грунтовыми дорогами и тропами. Главная немощеная улица петляла пару километров, взбегая вверх и опускаясь вниз по склонам невысоких альпийских предгорий, покрытых полями и сосновыми рощами.
Наша деревня находилась в британской зоне оккупации, но английских войск мы почти не видели — лишь изредка проезжал грузовик с солдатами в кузове. Но восточнее начиналась русская зона, и мы очень боялись красных. Началась «холодная война», и мы жили в постоянном страхе, ожидая, что вот-вот накатится неудержимый вал русских танков и нас поглотит советская империя. Священники в церквях пугали прихожан жуткими рассказами про то, как русские расстреливают грудных детей прямо на руках их матерей.
Наш дом стоял на пригорке у дороги, и в детстве я редко видел в день больше одной-двух машин, проезжающих мимо. Прямо напротив, всего в сотне ярдов от наших дверей, возвышались развалины замка, возведенного еще в феодальные времена.
На следующем пригорке стояли мэрия, католический костел, куда по воскресеньям водила всех нас на мессу мать, небольшаяGasthaus, или таверна, бывшая своеобразным общественным центром деревни, и начальная школа, куда ходили я и мой брат Мейнхард, на год старше меня.
Самые первые мои детские воспоминания — мать стирает, а отец кидает лопатой уголь. Мне тогда было года три, не больше, но образ отца особенно четко запечатлелся у меня в памяти. Это был крупный мужчина атлетического телосложения, и он многое делал своими руками. Каждую осень мы получали запас угля на зиму, грузовик сваливал кучу перед домом, и в таких случаях отец разрешал нам с Мейнхардом помогать ему переносить уголь в подвал. Мы всегда очень гордились этим.
Мои отец и мать происходили из рабочих семей с севера — занятых в основном в сталелитейной промышленности. Во время хаоса, наступившего после окончания Второй мировой войны, они познакомились в маленьком городке Мюрццухлаг, где мать, Аурелия Ядрни, работала в центре распределения продовольствия при городской ратуше. Ей тогда только исполнилось двадцать лет, ее муж погиб на фронте всего через восемь месяцев после того, как они поженились. Однажды, работая за столом, мать заметила отца, идущего по улице, — он был гораздо старше ее, ему было уже под сорок, но он был статный и красивый, в ладном мундире жандарма, сельского полицейского. Мать была без ума от мужчин в форме, поэтому с того самого дня она стала смотреть на улицу, ожидая снова увидеть отца. Она рассчитывала, когда будет его смена, чтобы сидеть за столом одной. Как-то раз они разговорились через открытое окно. Потом мать стала угощать отца тем, что у нее было из съестного.
Его звали Густав Шварценеггер. Они с матерью поженились в конце 1945 года. Отцу тогда было тридцать восемь лет, а матери — двадцать три. Отец получил назначение в деревню Таль, он был поставлен во главе отряда из четырех человек, которому предстояло поддерживать порядок в деревне и ее окрестностях. Жалованья едва хватало на жизнь, однако работа также дала жилье — в Foresthaus, доме лесника. СамForestmeister, лесник, жил на первом этаже, а Inspektorс семьей разместился наверху.
Дом, в котором прошло мое детство, был очень простой, сложенный из кирпича и камня, но в то же время удобный, с толстыми стенами и маленькими окошками, чтобы защититься от холода альпийских зим. У нас было две спальни, которые обогревались печками, топившимися углем, и кухня, где мы ели, делали уроки, мылись и играли. Тепло в этом помещении давала кухонная печь.
Не было ни водопровода, ни душа, ни канализации; вместо туалета мы пользовались ночными горшками. До ближайшего колодца было почти четверть мили, и ходить к нему приходилось даже в проливной дождь и в снегопад. Поэтому мы старались расходовать воду как можно бережнее. Воду нагревали и наливали в корыто; первой мылась мать, в чистой воде, следующим мылся отец, потом Мейнхард, а последним — я. Мы усиленно терлись мочалками, и не важно, что вода была уже не совсем чистой, — никому не хотелось лишний раз ходить к колодцу.
У нас была деревянная мебель, только самое необходимое, и несколько электрических лампочек. Отец любил живопись и антиквариат, однако пока мы с братом еще были маленькими, это оставалось непозволительной роскошью. Наш дом оживляли кошки и музыка. Мать играла на цитре и пела нам колыбельные, однако настоящим музыкантом был отец. Он играл на всех духовых инструментах: трубе, флюгельхорне, саксофоне, кларнете. Отец также сам сочинял музыку и был дирижером оркестра местной жандармерии, — если где-нибудь в стране умирал сотрудник полиции, оркестр играл на похоронах. Летом по воскресеньям мы частенько отправлялись в парк, где отец дирижировал, а иногда играл сам. Большинство родственников с отцовской стороны также обладали музыкальными способностями, однако нам с Мейнхардом эти таланты не передались.
Не могу точно сказать, почему мы держали не собак, а кошек — быть может, потому, что мать их очень любила, и они нам ничего не стоили, так как сами добывали себе пропитание. Но у нас всегда было много кошек, которые постоянно носились туда и сюда, лежали повсюду, свернувшись клубком, и приносили с чердака полудохлых мышей, показывая, какие они замечательные охотники. У каждого в семье была своя кошка, которая по ночам забиралась к нему в постель, — это была наша традиция. В какой-то момент у нас жило сразу семь мурлык. Мы любили кошек, но не очень ухаживали за ними, потому что не могли себе позволить обращаться к ветеринару. Если какая-то кошка уже не могла ходить из-за болезни или из-за старости, нужно было ожидать выстрел во дворе, из служебного пистолета отца. Мать, Мейнхард и я вырывали могилу и ставили на ней маленький крест.
У матери была любимая черная кошка по кличке Муки. Мать не переставала повторять, что Муки — единственная и неповторимая в своем роде, но мы не могли понять, почему она так говорит. Однажды, когда мне было лет десять, я ругался с матерью, отказываясь делать домашнее задание к школе. Муки находилась поблизости, как обычно, лежала на диване, свернувшись клубком. Наверное, я сказал что-то грубое, потому что мать шагнула ко мне, намереваясь отвесить затрещину. Увидев это, я вскинул руку, желая защититься, но вместо этого случайно ударил мать по лицу. Муки мгновенно спрыгнула с дивана, бросилась между нами и вцепилась мне когтями в лицо. Оторвав ее от себя, я закричал: «Ой! Что это такое?» Мы с мамой переглянулись и расхохотались, несмотря на то что у меня по щеке текла кровь. Наконец мать получила доказательства того, что Муки единственная и неповторимая.