Страница 38 из 46
Николай Петрович бросился обнимать своего брата.
– Ты мне окончательно открыл глаза! – воскликнул он. – Я недаром всегда утверждал, что ты самый добрый и умный человек в мире; а теперь я вижу, что ты такой же благоразумный, как и великодушный…
– Тише, тише, – перебил его Павел Петрович. – Не разбереди ногу твоего благоразумного брата, который под пятьдесят лет дрался на дуэли, как прапорщик. Итак, это дело решенное: Фенечка будет моею… belle-soeur.[145]
– Дорогой мой Павел! Но что скажет Аркадий?
– Аркадий? Он восторжествует, помилуй? Брак не в его принсипах, зато чувство равенства будет в нем польщено. Да и действительно, что за касты au dix-neuvième siècle?[146]
– Ax, Павел, Павел! дай мне еще раз тебя поцеловать. Не бойся, я осторожно.
Братья обнялись.
– Как ты полагаешь, не объявить ли ей твое намерение теперь же? – спросил Павел Петрович.
– К чему спешить? – возразил Николай Петрович. – Разве у вас был разговор?
– Разговор, у нас? Quelle idée![147]
– Ну и прекрасно. Прежде всего выздоравливай, а это от нас не уйдет, надо подумать хорошенько, сообразить…
– Но ведь ты решился?
– Конечно, решился и благодарю тебя от души. Я теперь тебя оставлю, тебе надо отдохнуть; всякое волнение тебе вредно… Но мы еще потолкуем. Засни, душа моя, и дай бог тебе здоровья!
«За что он меня так благодарит? – подумал Павел Петрович, оставшись один. – Как будто это не от него зависело! А я, как только он женится, уеду куда-нибудь подальше, в Дрезден или во Флоренцию, и буду там жить, пока околею».
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца… Да он и был мертвец.
XXV
В Никольском, в саду, в тени высокого ясеня, сидели на дерновой скамейке Катя с Аркадием; на земле возле них поместилась Фифи, придав своему длинному телу тот изящный поворот, который у охотников слывет «русачьей полежкой». И Аркадий и Катя молчали; он держал в руках полураскрытую книгу, а она выбирала из корзинки оставшиеся в ней крошки белого хлеба и бросала их небольшой семейке воробьев, которые, с свойственной им трусливою дерзостью, прыгали и чирикали у самых ее ног. Слабый ветер, шевеля в листьях ясеня, тихонько двигал взад и вперед, и по темной дорожке и по желтой спине Фифи, бледно-золотые пятна света; ровная тень обливала Аркадия и Катю; только изредка в ее волосах зажигалась яркая полоска. Они молчали оба; но именно в том, как они молчали, как они сидели рядом, сказывалось доверчивое сближение: каждый из них как будто и не думал о своем соседе, а втайне радовался его близости. И лица их изменились с тех пор, как мы их видели в последний раз: Аркадий казался спокойнее. Катя оживленнее, смелей.
– Не находите ли вы, – начал Аркадий, – что ясень по-русски очень хорошо назван: ни одно дерево так легко и ясно не сквозит на воздухе, как он.
Катя подняла глаза кверху и промолвила: «Да», а Аркадий подумал: «Вот эта не упрекает меня за то, что я красиво выражаюсь».
– Я не люблю Гейне, – заговорила Катя, указывая глазами на книгу, которую Аркадий держал в руках, – ни когда он смеется, ни когда он плачет: я его люблю, когда он задумчив и грустит.
– А мне нравится, когда он смеется, – заметил Аркадий.
– Это в вас еще старые следы вашего сатирического направления… («Старые следы! – подумал Аркадий. – Если б Базаров это слышал!») Погодите, мы вас переделаем.
– Кто меня переделает? Вы?
– Кто? Сестра; Порфирий Платонович, с которым вы уже не ссоритесь; тетушка, которую вы третьего дня проводили в церковь.
– Не мог же я отказаться! А что касается до Анны Сергеевны, она сама, вы помните, во многом соглашалась с Евгением.
– Сестра находилась тогда под его влиянием, так же, как и вы.
– Как и я! Разве вы замечаете, что я уже освободился из-под его влияния?
Катя промолчала.
– Я знаю, – продолжал Аркадий, – он вам никогда не нравился.
– Я не могу судить о нем.
– Знаете ли что, Катерина Сергеевна? Всякий раз, когда я слышу этот ответ, я ему не верю… Нет такого человека, о котором каждый из нас не мог бы судить! Это просто отговорка.
– Ну, так я вам скажу, что он… не то что мне не нравится, а я чувствую, что и он мне чужой, и я ему чужая… да и вы ему чужой.
– Это почему?
– Как вам сказать… Он хищный, а мы с вами ручные.
– И я ручной?
Катя кивнула головой.
Аркадий почесал у себя за ухом.
– Послушайте, Катерина Сергеевна: ведь это, в сущности, обидно.
– Разве вы хотели бы быть хищным?
– Хищным нет, но сильным, энергическим.
– Этого нельзя хотеть… Вот ваш приятель этого и не хочет, а в нем это есть.
– Гм! Так вы полагаете, что он имел большое влияние на Анну Сергеевну?
– Да. Но над ней никто долго взять верх не может, – прибавила Катя вполголоса.
– Почему вы это думаете?
– Она очень горда… я не то хотела сказать… она очень дорожит своею независимостью.
– Кто же ею не дорожит? – спросил Аркадий, а у самого в уме мелькнуло: «На что она?» – «На что она?» – мелькнуло и у Кати. Молодым людям, которые часто и дружелюбно сходятся, беспрестанно приходят одни и те же мысли.
Аркадий улыбнулся и, слегка придвинувшись к Кате, промолвил шепотом:
– Сознайтесь, что вы немножко ее боитесь.
– Кого?
– Ее, – значительно повторил Аркадий.
– А вы? – в свою очередь спросила Катя.
– И я; заметьте, я сказал: и я.
Катя погрозила ему пальцем.
– Это меня удивляет, – начала она, – никогда сестра так не была расположена к вам, как именно теперь; гораздо больше, чем в первый ваш приезд.
– Вот как!
– А вы этого не заметили? Вас это не радует?
Аркадий задумался.
– Чем я мог заслужить благоволение Анны Сергеевны? Уж не тем ли, что привез ей письма вашей матушки?
– И этим, и другие есть причины, которых я не скажу.
– Это почему?
– Не скажу.
– О! я знаю: вы очень упрямы.
– Упряма.
– И наблюдательны.
Катя посмотрела сбоку на Аркадия.
– Может быть, вас это сердит? О чем вы думаете?
– Я думаю о том, откуда могла прийти вам эта наблюдательность, которая действительно есть в вас. Вы так пугливы, недоверчивы; всех чуждаетесь…
– Я много жила одна; поневоле размышлять станешь. Но разве я всех чуждаюсь?
Аркадий бросил признательный взгляд на Катю.
– Все это прекрасно, – продолжал он, – но люди в вашем положении, я хочу сказать, с вашим состоянием, редко владеют этим даром; до них, как до царей, истине трудно дойти.
– Да ведь я не богатая.
Аркадий изумился и не сразу понял Катю. «И в самом деле, имение-то все сестрино!» – пришло ему в голову; эта мысль ему не была неприятна.
– Как вы это хорошо сказали! – промолвил он.
– А что?
– Сказали хорошо; просто, не стыдясь и не рисуясь. Кстати: я воображаю, в чувстве человека, который знает и говорит, что он беден, должно быть что-то особенное, какое-то своего рода тщеславие.
– Я ничего этого не испытала по милости сестры; я упомянула о своем состоянии только потому, что к слову пришлось.
– Так; но сознайтесь, что и в вас есть частица того тщеславия, о котором я сейчас говорил.
– Например?
– Например, ведь вы, – извините мой вопрос, – вы бы не пошли замуж за богатого человека?
– Если б я его очень любила… Нет, кажется, и тогда бы не пошла.
– А! вот видите! – воскликнул Аркадий и, погодя немного, прибавил: – А отчего бы вы за него не пошли?
– Оттого, что и в песне про неровнюшку поется.
– Вы, может быть, хотите властвовать или…
– О нет! к чему это? Напротив, я готова покоряться, только неравенство тяжело. А уважать себя и покоряться, это я понимаю; это счастье; но подчиненное существование… Нет, довольно и так.
145
Свояченицей (фр.).
146
В девятнадцатом веке (фр.).
147
Что за мысль! (фр.).