Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 8

- Павлику только не говори, - прошептала бабушка. - Не то застесняется…

Ему было тогда одиннадцать лет, а Машка как раз пошла в школу. Приказание Кати скрывать от сына правду о его родном отце бабушка выполняла, но стала вспоминать Колю. Катя испугалась, и случилось ужасное: она испытала облегчение от смерти бабушки. Не понимали люди: чего уж она так убивается над гробом? Старухе-то как-никак под восемьдесят. А у Кати разрывалось сердце, что своим потаенным страхом за сына приблизила конец самого преданного ей человека.

На похоронах бабушки встретила Катя Зою, новоявленную москвичку, которая приехала в Северск по заготовительным делам - грибов насолить, варенья из жимолости сварить. Дала Зоя и адрес, и пригласила:

«Приезжай! Вместе поедем в Загорск. Я там уже была и знаю где что…»

Скоро сказка сказывается…

Северск - где, а Загорск - где?

А дом, а хозяйство, а деньги на поездку?

«Ну уж на следующий год обязательно…»

Так и прошло пять лет…

В этом же году достали путевки в Лазаревскую, решили: Катя заедет в Загорск, а муж - в Ленинград. Потом встретятся в Лазаревской. Программу расписали не по дням - по минутам… Кто же знал, что Зоины девочки заболеют ветрянкой? Кто же мог предположить, что приведет она ее в этот дом, в этот подъезд, в эту квартиру, где скрывается в чулане дверь в ту ее жизнь, когда была она манекенной куклой, которую просто взяли и вынесли…

2

- Ты заметила? - спросила Милка Ларису Петровну. - У нее на желтом платье белые пуговицы. Кошмар! И живет! - Она приставила мордочку к самому зеркалу в лифте и разглядывала себя любовно и заинтересованно. - Заметила пуговицы?

- Нет, - ответила Лариса. Она заметила, но не хотела, не могла, ей противно вести с дочерью этот бесконечный разговор на тему, кто как одет.

- Бабье! - сказала Милка.

Пока Лариса открывала дверь, Милка гляделась в отсвечивающее стекло дверцы лифта, лифт уехал - она стала смотреть на свои ноги, длинные, стройные, высоко переплетенные ремешками модных босоножек. Глаз Милки постоянно, всегда обращен только на собственное отражение или непосредственно на руки или ноги.

«Одна надежда, - думала Лариса, - пройдет, в пятнадцать лет это почти естественно…» Но вот слово «бабье» и способность дочери, стремление ее видеть только несоответствие, только дисгармонию, только безвкусицу в других людях - это ей, матери, невмоготу. Просто противно. Ну любишь себя - люби. Других зачем ненавидеть?

Они вошли в квартиру, и Милка замерла возле зеркала. На даче у них нет зеркала в полный рост, и Милка тут же прилипла.

- Я выросла? - спросила она мать. - Или меня оптически удлиняют босоножки?

Лариса не стала отвечать.

- Ты что, не слышишь? - закричала Милка.

Вот именно тогда Лариса решила, что спокойней и разумней на ближайшие часы поссориться с дочерью, чтобы каждую минуту не обсуждать с ней цвет Милкиных глаз, форму ее ушей, объем талии. Да мало ли что можно пообсуждать в девочке, выросшей до метра семидесяти двух сантиметров и весящей соответственно строгой французской норме пятьдесят восемь килограммов?

- Тебя зеркало оглупляет, - сказала Лариса. - Ты в нем просто клиническая идиотка в переплетенных босоножках. Еще есть вопросы?

- Хамство - признак бессилия, - ответила Милка. Но больше не приставала.

Ларисе предстояло собрать вещи, закрыть мебель чехлами, вымыть волосы - вечером у них поезд. Они едут в Болгарию, в отпуск, где их уже ждут родители мужа.

А Милка помаячила возле зеркала, нашла себя интересной, обольстительной и пошла на балкон. Балконная дверь к соседям была открыта, что показалось удивительным: ведь соседка уехала.

- Эй! - крикнула Милка. - Кто там есть?

Женщину, которая приходит следить за соседкиной квартирой, она только что встретила внизу. Безумная такая, типичная тетка с авоськами. Кто же тут остался? Милка не любила неотвеченные вопросы, она просто наступила ногами на ларь и на какой-то миг ощутила ужас высоты и холодящее желание спрыгнуть, чтоб эту высоту победить. Но спрыгнула - не дура же она! - не туда, вниз, а за ларь, на чужую территорию, и остановилась перед открытой дверью.

- Эй! - бросила она в темноту двери. - Эй, отзовитесь.

Павлик и Машка только-только разложились на кухне поесть, нарезали хлеб, разлили по тарелкам Зоин суп.

- Кто-то там кричит, - с тихим испугом прошептала Машка. - Слышишь?

Павлик встал и вышел на балкон.

- Привет! - сказала Милка. - Ты кто?

Она видела, как засмущался и растерялся мальчик, не зная, что правильнее ответить на этот четкий вопрос. Милка же знала единственно правильный ответ, который в их компании считался. Надо было говорить так: «Представьтесь, леди (синьор, мисс, сударь и т. д.), будьте любезны, сами, я отвечу вам тем же». Олухи же на этот вопрос отвечают собственными именами, кретины вопят: «Я - человек!» Отличники учебы и активисты-общественники протягивают руку и чеканят фамилию. И почти никто никогда не может сказать так, как надо, с достоинством.

- А сама ты кто? - спросила, выныривая из-за Павликовых рук, Машка. - Сама ты кто?

По форме это было грубо и недипломатично, по существу - тот самый высший ответ из всех возможных. Милка засмеялась и отодвинула ларь, как бы делая проход.

- Соседями будем, - сказала она. - Я - Милка.

- Павлик… Павел, - смутился и поправился Павлик.

- Машка, - сверля Милку зелеными глазами, ей в тон представилась Машка. И с завистью посмотрела на Милкины босоножки.

Через пять минут Милка все уже знала, почему они здесь, куда едут и откуда, сообразила, что женщина с белыми пуговицами на желтом платье - их мама, и с пристрастием оглядела, как одеты Машка и Павлик. «Те же пуговицы!» - философски-снисходительно решила она, почувствовав такое недосягаемое превосходство, из которого любовь-жалость просто вытекает сама собой. Милка удивилась странно возникшему этому чувству, удивилась и согласилась пообедать вместе с ними.

«Ну, конечно! - подумала она, окидывая взглядом кухонный стол. - Все к пуговицам».

- Я вхожу в долю, - сказала она и метнулась на балкон, опробуя ею же устроенный проход у ларя.

Через минуту она вернулась, неся банку красной икры, банку крабов и две бутылки пепси-колы. Откуда Милке было знать, что банки эти приготовлены матерью для друзей-болгар, а пепси - ей же в дорогу.

Лариса, стирая дочерины трусики в ванной, слышала, как хлопнула дверца холодильника, прикинула, что могла схватить там дочь, решила: та схватила глазированные сырки - она их любит, - обрадовалась, что Милка обошлась таким сырковым способом, а не пришла канючить: «Есть хочу! Что-нибудь в рот…» Она всегда делает при этом брезгливую мордочку, абсолютно не соответствующую желанию поесть. Ей, Ларисе, пришлось доставать справку, что у Милки диета, чтоб не ковырялась она демонстративно, с отвращением в школьных завтраках, не замирала смертно с котлетой на вилке, не задавала громко, на всю столовую, вопросы: «А я не умру? Скажите, я не умру от этой пищи?» Она доводила до бешенства буфетчицу, учителей, они просто умоляли Ларису сделать хоть что-то, только бы не ела Милка вместе со всеми. Взяли справку о несуществующем гастрите. И теперь она устраивала на переменах «провожание на пытку едой», и уже чьи-то мамы жаловались, что их дети замирают над тарелками и отказываются есть «школьное», подражают Милочке.

Милка бросила все на стол и сказала Павлику:

- Вспарывай!

Он быстро взял консервный нож, а потом посмотрел, что это за банки, и положил нож обратно.

- Отнеси назад! - попросил он. - Что у нас, праздник, что ли?

Милка схватила нож сама и именно вспорола, а не открыла банки.

- Ура! - завопила Машка. - Я это страшно люблю!

Они ели суп с хлебом, намазывая его красной икрой.

И Машка пальцем любовно выравнивала на хлебе икринки, а Милка ела только икринки, Павлик же старался намазывать так, чтоб икринок на хлеб попадало как можно меньше.