Страница 7 из 16
Хелен кивнула.
— Я часто об этом думала, Хелен. Что может быть интереснее. Все дело в том, что в мире существует совершенно иная жизнь, с которой ни ты, ни я не соприкасаемся, — жизнь, где имеют смысл и телеграммы, и гневные попреки. Личные отношения, которые мы с тобой ставим выше всего, там вовсе не первостепенны. Там любовь означает брачный договор, а смерть — налог на наследство. Покамест мне все ясно. Но тут для меня возникает одна сложность. Эта внешняя жизнь, хотя и, без сомнения, отвратительная, зачастую представляется настоящей — в ней есть твердость. Она в самом деле воспитывает характер. Не ведет ли наша абсолютизация личных отношений, в конце концов, к безалаберности?
— Ах, Мег, именно это я и чувствовала, только не столь отчетливо, когда мне казалось, что Уилкоксы все на свете знают и держат в руках весь мир.
— А теперь ты разве так не чувствуешь?
— Я помню Пола за завтраком, — тихо сказала Хелен. — Никогда этого не забуду. Ему не на что было опереться. Я уверена, что личные отношения и есть настоящая жизнь, и так будет всегда.
— Аминь.
И эпизод с Уилкоксами ушел в прошлое, оставив после себя воспоминания о сладости, смешанной с ужасом, и сестры продолжали жить той жизнью, которая привлекала Хелен. Они вели разговоры между собой и с другими людьми; в высокий узкий дом на Уикем-плейс приглашались те, кто им нравился или с кем они могли подружиться. Они даже посещали общественные собрания. По-своему интересовались политикой, но не так, как хотелось бы политикам. Они желали, чтобы общественная жизнь отражала все то хорошее, что есть в нашей внутренней жизни. Призывы к умеренности, терпимости и равенству полов были им понятны, но вместе с тем они не следили с должным вниманием за нашей наступательной политикой в Тибете и иногда удивленным, хоть и уважительным вздохом отмахивались разом от всей Британской империи. Не с такими, как они, история устраивает свои представления: мир был бы серым бескровным местом, если бы состоял лишь из девиц Шлегель. Но в том мире, каков он есть, эти девушки сияют словно звезды.
Несколько слов об их происхождении. Они не были «англичанками до мозга костей», как убежденно утверждала их тетушка. Но, с другой стороны, они не были и «кошмарными немками». Отец девушек принадлежал к типу, который был особенно распространен в Германии полвека назад. Он не был ни агрессивным немцем, столь милым сердцу английских журналистов, ни немцем-хозяином, импонировавшим английскому здравому смыслу. Если пытаться определить этот тип, то скорее его можно было бы назвать соотечественником Гегеля и Канта, склонным к мечтательности идеалистом, чей империализм был империализмом воздушных замков. Не то чтобы его жизни не хватало действия. Он отчаянно сражался в войне против Дании, Австрии и Франции, но сражался, не видя результатов победы. Истина мелькнула перед ним после битвы при Седане, когда он заметил, как поседели крашеные усы Наполеона III, и потом, когда вошел в Париж и взглянул на выбитые окна Тюильри. Наступил мир — мир для огромной страны, превратившейся в империю, — но Шлегель знал, что для него эта страна потеряла некое свойство, которое не может компенсировать даже Эльзас-Лотарингия. Германия как коммерческая держава, Германия как морская держава, Германия с колониями здесь, захватнической политикой там и законными притязаниями где-то еще могла нравиться другим и получать от них все, что нужно. Что же касается его лично, то он отказался от плодов победы и зажил в Англии, приняв британское подданство. Наиболее ревностные патриоты из членов семьи Шлегель не смогли простить его и не сомневались, что рожденные им дети никогда не станут немцами до мозга костей, хотя и вряд ли вырастут кошмарными англичанами. Шлегель получил работу в одном из наших провинциальных университетов и там женился на бедняжке Эмили (или, как уместно было бы сказать, Die Engländerin[3]), а поскольку у нее были деньги, они переехали в Лондон и завели широкий круг знакомств. Но взгляд Шлегеля всегда был направлен за море. Он надеялся, что скрывающие отечество облака материализма со временем рассеются и вдали вновь забрезжит интеллектуальный свет. «Вы хотите сказать, что мы, немцы, глупы, дядюшка Эрнст?» — восклицал его крупный и надменный племянник. На что дядюшка Эрнст отвечал: «По-моему, да. Вы понимаете, что значит „интеллект“, но с некоторых пор не имеете в нем надобности. Вот это я и зову глупостью». Поскольку надменный племянник не понял его мысль, он продолжал: «У вас есть надобность только в тех вещах, которым можно найти применение, и поэтому вы составили следующую иерархию: деньги — сверхполезны; интеллект — весьма полезен; воображение — абсолютно бесполезно. Нет, — ибо в этом месте племянник принялся возражать, — ваш пангерманизм так же мало принадлежит сфере воображения, как и здешний империализм. Это желание вульгарного ума восхититься чем-нибудь огромным, полагать, что тысяча квадратных миль в тысячу раз прекраснее, чем одна квадратная миля, а уж миллион квадратных миль почти равносилен раю небесному. Это не воображение. Нет, это как раз то, что убивает воображение. Когда английские поэты пытаются воспеть нечто огромное, они тут же умирают, и это естественно. Ваши поэты тоже умирают вкупе с вашими философами и вашими музыкантами — теми, кого слушала вся Европа последние два столетия. Они исчезли. Исчезли вместе с небольшими королевскими дворами, которые их вскормили, — исчезли вместе с Эстерхази и Веймаром. Что? Что такое? Ваши университеты? О да, у вас есть ученые мужи, которые собирают больше фактов, чем ученые мужи Англии. Они собирают факты, еще раз факты, целые империи фактов. Но кто из них вновь зажжет внутренний свет?»
Все это Маргарет слушала, сидя на коленях надменного племянника.
Для маленькой девочки такое образование было уникальным. Надменный племянник однажды приехал на Уикем-плейс вместе с еще более надменной супругой — оба они не сомневались, что сам Господь назначил Германию управлять миром. А на следующий день явилась тетушка Джули, полная уверенности, что на ту же должность той же властью назначена Великобритания. Были ли обе стороны, убежденные в своей правоте, действительно правы? Однажды им довелось встретиться, и Маргарет, сжав руки, умоляла их немедленно обсудить этот вопрос. Но они, покраснев, сразу же начали говорить о погоде. «Папа! — воскликнул невоспитанный ребенок. — Почему они не хотят обсудить такой простой вопрос?» Отец, оглядев обе стороны, мрачно ответил, что не имеет ни малейшего представления. Тогда, склонив голову набок, Маргарет заметила: «Мне совершенно ясно, что либо Господь не знает, что делать с Англией и Германией, либо эти две страны не знают, что решил с ними сделать Господь». Какая вредная девчонка! Но в тринадцать лет она разрешила дилемму, которую большинство людей не способны даже осознать в течение всей своей жизни. Ее разум мог охватить самые разные предметы, он стал гибким и сильным. Она пришла к заключению, что отдельный человек находится ближе к духовному началу, чем любая организация, и с этих позиций уже не отступала.
Хелен развивалась по тому же пути, что и Маргарет, хотя легкомыслия в ней было больше. По характеру она напоминала сестру, но была красивее, а потому ее жизнь складывалась веселее. Вокруг Хелен люди собирались охотнее, особенно новые знакомые; ей нравилось, когда ей оказывали знаки внимания. После смерти отца, когда сестры стали сами вести хозяйство на Уикем-плейс, Хелен часто увлекала за собой всю компанию, а Маргарет — хотя тоже любила порассуждать — оставалась в одиночестве. Но никто по этому поводу не расстраивался. Хелен впоследствии не просила прощения, а Маргарет не чувствовала ни малейшей обиды. Однако внешность все же влияет на характер. В детстве обе сестры вели себя одинаково, но ко времени истории с Уилкоксами их манеры стали несколько различны. Младшая была склонна привлекать к себе людей и, привлекая их, сама подпадала под чье-нибудь обаяние. Старшая же всегда шла напрямик, принимая возможную неудачу как неотъемлемую часть игры.
3
Англичанке (нем.).