Страница 4 из 12
— Вот ты кто… — зеленые глаза мастера стали совсем прозрачными. — Хорошо.
Они напились, отдохнули и продолжили путь. Родник притих, но не затворился, волосы у Видаля оставались мокрыми — хоть выжимай, одежда на спине не высыхала, но он и не думал печалиться.
— Кто я? — спросил он у мастера. — И что хорошо? И почему?
— Тебе открывается закрытое. Вот кто ты. Хорошо, что ты быстро это узнал. Ну да, знание было скрыто — и открылось тебе, иначе не могло быть. Почему хорошо…
— Почему? — повторил Видаль.
— Потому что не всё закрытое надо открывать, — нахмурился мастер. — А если тебе это так легко… Лучше знать и быть осторожным. Лучше раньше.
Родничок так и не закрылся до конца, волосы Хосе Видаля всегда оставались мокрыми, но он привык и не жалел об этом.
На следующее утро они прошли совсем немного. Мастер вдруг сказал:
— Да, пожалуй, уже можно.
И остановился, опустил на камни тощую котомку, стал оглядываться.
Видаль ждал объяснения, но мастер без всякого выражения на лице вглядывался в каменистую равнину вокруг. Добавить хоть слово не соизволил.
— Что можно? — не выдержал Видаль.
Мастер повернулся к нему удивленное лицо. Потом терпеливо улыбнулся и всё-таки объяснил:
— Зачем нам идти к переходу, если ты в любом месте можешь отворить путь?
Теперь удивился Видаль: какой еще путь, кроме того, что лежит перед ними — на все стороны разом пустыня вокруг.
— Как родник открыл — так и путь откроешь, — отрезал мастер.
— Я не умею…
Но мастер даже внимания не обратил, продолжал оглядывать окрестности. Хосе вздохнул.
— Где открывать?
— И правда, — буркнул мастер Хейно. — Где? Сам ищи, я — точно не умею! — сел на камни рядом с котомкой и погрузился в молчание.
Хосе потоптался, озираясь, но искать было нечего. Украдкой взглянул на котомку — кроме мотка бечевки и пары сухарей в ней ничего уже не оставалось. Вечером съели по такому же темному, каменной твердости сухарю, запили водой, вот и всё.
— Дома обедать будем, — бросил мастер, не оглядываясь. Видаль сглотнул, сердитый. Он уселся чуть поодаль и принялся ковырять ботинок — подошва отстала, из протертого шерстяного носка торчали грязные пальцы. Тоже есть просит, уныло подумал Видаль.
Так и сидели, кто кого переупрямит, а солнце ползло вверх, накаляя камни. Видаль старался думать о чем-нибудь… о чем-нибудь вообще, кроме двух сухарей в котомке, но маисовые лепешки… и толченый маис с чуточкой мяса, завернутый в маисовые листья… это тоже была еда, а больше не думалось ни о чем. В желудке сосало. Мастер сидел рядом, как неживой, только что дышал. Видалю стало совсем грустно и жалко себя, голодного, брошенного посреди каменных россыпей на милость чужака. Что за обед может быть у него в доме? Из какой муки делают такой темный тугой хлеб, что сухари получаются черные и каменные? Часто ли бывает мясо в котле?
Как будто сквозняком потянуло — прохладная узкая струя низко над землей. Пахнуло влагой… зеленью… сырой древесиной… В мокрой одежде Видалю стало зябко, он поежился, озираясь. Но вокруг так же стеклянно дрожал воздух над раскаленными камнями.
— Ты это чувствуешь? — спросил Хейно Куусела. — Или мне кажется?
— Как будто из-под двери тянет, — пробормотал Видаль.
— Как будто! — вскинул голову мастер. — Торопись, пока открыто… — и бросил камень вперед перед собой. Камень исчез, не долетев до земли. Видаль ахнул, а мастер наставил на него палец и очень раздельно произнес:
— Иди за мной шаг в шаг, след в след. Это недолго. Никакой опасности нет, если ты сам не оступишься.
За дверью ничего не было. Не было света. Не было даже темноты.
— Ничего не видно, — пожаловался Видаль.
— А ничего и нет, — ответил мастер. — Но меня-то ты видишь?
Видаль с удивлением понял, что видит мастера так же хорошо, как видел его по ту сторону двери, при полуденном солнце. Только свет здесь был ни при чем. Мастер просто был — там, где не было больше ничего, и не заметить его было невозможно.
— Не стой на пороге, — поманил мастер. — Захлопнется дверь — тебя сшибет. Иди сюда. Видишь, где стою?
Переставляя по очереди ноги и давая наступать на свои следы, мастер провел его в темноте — всего-то шагов пять, но Видалю они показались длиннее, чем весь их путь через пустыню.
Когда наконец мастер повернулся к нему спиной и отпустил его руку, Видаль почувствовал, что его ноги дрожат, как у новорожденного ягненка, и весь он был мокрый, трясущийся.
Но вокруг — было. Остро и ясно Видаль почувствовал эту разницу теперь. Вокруг плотно и надежно стояло живое нечто, двигалось внутри себя своими частями, колыхалось, шелестело, дышало. Присутствовало. И мастер почти растворился в темноте — здесь была и темнота, и слабый свет откуда-то сверху. Видаль поднял голову и увидел исчерченный черными ветвями круглый лик луны.
Видаль слышал тихий стук подошв на деревянных ступенях, скрип двери, чирканье и шипение разгорающейся спички.
— Добро пожаловать, — сказал мастер.
Когда бы ни случилось ему прийти домой, ранним утром или в непроглядную темень, под проливным дождем или увязая в сугробах — первым делом Видаль шел на холм, где спал его Мастер. Так получилось — за неразумие ученика приходится платить учителю, и даже жизнью. Видалю осталась работа — он и работал за двоих. А наказывать себя его отучил мастер. Когда под неумелым взглядом ровный светлый березняк шел рябью и коверкался, Хосеито Видаль принимался бить себя по голове кулаками и словами клясть. Мастер хватал его за руки и встряхивал. Наказанием порчу не исправишь, говорил. Своей болью чужую не искупишь. Можешь исправить — исправь, не можешь — забудь, делай новое, говорил. Только не сказал, что делать, когда и исправить невозможно, и забыть нельзя. Пришлось Видалю своим умом дойти: похоронил Хейно Кууселу, дорастил Семиозерье, да и дальше пошел — растить мир. А могилу на зиму устилал свежим лапником, чтобы теплее мастеру спалось.
Почтаркина сумка
День клонится к вечеру. По дороге катятся телеги, на телегах — горы сена аж до неба. По небу медленно и величаво плывут громады облаков, отбрасывая тени на склоны Кудыкиных гор.
Места — как облака в небе, плывут вроде и вместе, но мимо друг друга. Петрусь на заработки ушел — третий год ни слуху, ни весточки малой. Вот бы Ганне с облака на облако… с места на место. И перекати-поле, что поминают по-старому старые старики, тут не в помощь: докатится до края — и обратно вразвалочку по перепаханным полям, до самых Кудыкиных гор. А за горами теми нет как нет ничего — одна только черная чернота, но и ее никто не видел. А кто видел, того божевильным прозывают: мать с отцом не узнает, имени своего не вспомнит, съела его душу черная чернота, поминай как звали. Был человек — осталась шкурка набитая, чучелко ходячее, без воли и соображения. Так говорят. А сама Ганна, Панаса Гомоная и его Пидорки старшая дочь, не видела никогда ни черной черноты, ни божевильных, кто ей душу скормил. А потому не верила. Знать знала, а верить не верила, что за ярким небосводом, изукрашенным жемчужными рассветами, золотыми закатами, опушенным белой пеной облаков, исчерченным стрижами да косатками — неживая пустота. Чудилось ей, что мир весь живой, до последнего колоска, до камушка, в траве укрытого, до капли дождевой — весь. И нет этой жизни ни края, ни предела.
И ведь ушел же куда-то Петрусь, в другие места, а чем они от нашего другие — никто и объяснить толком не может. Где они? «Там», — отвечают. Там. Что за там-там-там, тум-тум-тум, глухо копыта в утоптанный глинозем, ох, далека дорога — где-то там обрывается видимый путь, начинается незримый. Туда и ушел Петрусь, и Грицько ушел, и сколько еще парней ушло лучшей доли искать — а здесь нареченные невесты ждут. А никто еще не вернулся. То ли лучшей доли не нашли, по сю пору ищут. То ли дороги обратной не сыскали. То ли наоборот — нашли лучшую долю, да делиться не захотели, ни с земляками, ни с отцом-матерью, ни с прежней коханой.