Страница 45 из 52
Через несколько дней она уехала к мужу, находившемуся с начала зимы не то в Стокгольме, не то в Лондоне в погоне за новыми спекуляциями. Больше я ее никогда не видел.
Вскоре после ее отъезда отец, с которым я редко бывал вдвоем этой зимою, последней в его жизни, взял меня с собою на прогулку по ледяному крепко, до самого Кронштадта, замерзшему морю. В наших маленьких желтых санях, где приходилось крепко прижиматься друг к другу, прикрытые одной медвежьей полостью, уже сильно потрепанной, с темно-серыми лысинами в коричневом мехе, мы свернули на чернореченскую дорогу. Слева между деревьями сквозила белая бескрайняя пустыня. Мы быстро ехали хорошо Накатанной дорогой, пока в том месте, где шоссе подходит вплотную к пляжу, не увидели уходивший в глубину моря одинокий, слабый след, оставленный, должно быть, контрабандистом, поддерживавшим сношения с Кронштадтом или Нарвским берегом. Отец передал мне вожжи. Проехав глубокие ухабы и нагромождения ледяных торосов, покрытых снежными шкурами, — только иногда между белыми пластами поблескивало скупо и мертво обнаженное ребро льдины, — вдоль одиноких вех, черными пятнами отмечавших затянутые ледком и запорошенные снегом полыньи, вырубленные во льду рыбаками, мы выбирались в открытое море. Серое небо сливалось со снежным морем, Кронштадт исчезал в серой мгле. Серый горизонт открывался перед нами широким кругом, только сзади упираясь в уходивший, таявший в сумерках далекий берег. Тишина была полная — даже слабый топот лошадки по мягкому, совсем почти не проезженному следу терялся в этой огромной, бессолнечной и безветренной пустыне.
Когда я на минуту отвернулся от дороги и взглянул на отца, я увидел, что он сидит, глубоко уйдя в сани, почти совершенно утонув в огромной дохе. Лицо его было молодо, бледно и безжизненно, как будто серый воздух уничтожил все живые краски и стер морщины около глаз и рта. Довольно долго я не решался нарушить тишину мертвого моря, догадываясь, о чем думает отец и чем объясняется сегодня его молчание. Наконец я не выдержал, с каждой минутой увеличивающаяся бледность испугала меня, и я окликнул его. Отец ответил, не разжимая стиснутых зубов:
— Ничего, едем дальше.
Вероятно, мы проехали еще с версту, когда начали появляться первые признаки надвигающейся ночи — приблизился горизонт, серый воздух загустел еще больше, ниже опустилось тяжелое, мягкое небо. Лошадь бежала как будто в пустоте, — если бы не шлея, равномерно подпрыгивавшая на черном крупе, да быстро перебиравшие ноги, можно было бы подумать, что мы стоим на месте, окруженные абсолютным, и бесцветным, и беззвучным небытием.
Отец медленно вытащил портсигар и, защищаясь полою дохи, закурил. На мгновение его лицо, озарившись красноватым отблеском спички, приобрело живой оттенок, но как только огонь потух, оно снова стало бледным, молодым и безжизненным. Я не пытался заговорить, зная, что его могут раздражить звуки моего голоса.
Наконец, не открывая глаз, он все так же, сквозь зубы, сказал мне:
— Пора, поворачивай. Уже темно.
Когда я повернул заскрипевшие во взрыхленном снегу, остро накренившиеся, но потом выправившиеся сани, берега не было видно. Мы поехали наугад. Вскоре заблестел вдалеке слабый, еле заметный огонек. Сумрак сгущался. Розовым глазком поблескивала отцовская папироса, вызывая во мне острое желание курить, — я еще не решался курить в присутствии отца. Благополучно пробравшись между торосами, прорубями, мы выехали на твердую чернореченскую дорогу.
Теперь, Когда я вспоминаю об отце, один из самых частых образов, приходящих мне на память, серое небо, серый снег, его лицо, утонувшее в сером мехе шубы, помолодевшее, бледное и безжизненное.
25
Весной 1919 года, покинув дачу, расположенную на горе, в лесу, мы переселились на самый берег моря, в большой двухэтажный дом, построенный из толстых бревен и с наружной стороны облицованный досками. Непрерывный шум морского прибоя наполнял комнаты, казалось, что дача движется, покачиваясь на низких, пологих волнах. С широкой террасы, защищенной стеклянными окнами, в тяжелой раме сосновых стволов открывался вид на море, на загибавшуюся к западу линию берега, срезанную вдалеке, верстах в десяти, уступами форта Ино.
Для меня единственными яркими пятнами, сиявшими в этом сером мире, были встречи с отцом, разговоры с ним, счастье подчинения моего «я» его твердой воле, на некоторое время поглощавшей меня.
С особенной отчетливостью мне в память врезалась одна ночная неожиданная встреча.
Я возвращался верхом горы. Высоко в небе стояла маленькая, нестерпимо яркая, голая луна. Черные тени деревьев перерывали извилистую дорожку, на которой застыли змеевидные спины сосновых корней. Вдалеке, за бездною отраженного морем лунного сияния, окруженный желтым заревом, горел Кронштадт. Высокие языки пламени оранжевыми зубцами врезались в небо, невидимые в темноте пропадали клубы черного дыма. Огонь отражался в штилевом море, усиливая яркость пожара. Около знакомой дачи с резными коньками и наглухо закрытыми узорными ставнями, до пояса покрытый острой тенью готической башни, стоял отец. Слегка прислонившись к светящемуся стволу березы, он смотрел на далекий, медленно плывущий по морю пожар. Его лицо было озарено луной, темнели глубокие впадины глаз, чернела как будто приклеенная борода.
Я подошел к отцу и осторожно, боясь потревожить, окликнул его. Не оборачиваясь, откинув узкое крыло черного плаща, он протянул мне руку. Мы стояли так молча, рука в руке, довольно долго. Все так же молча, он отвернулся от пожара и, пройдя несколько шагов по дорожке, пересеченной корнями и полосами теней, начал спускаться вниз к морю, цепляясь за ветки кустов, то озаряемый лунными лучами, то пропадая в густой тени деревьев.
Когда мы выбрались на пляж и пошли в сторону Териок по самому краю застывшей, непрозрачной воды, отец заговорил. Голос его был горяч, было видно, что он взволнован.
— Ты понимаешь, революция, как и война, прекрасна тем, что пожар не тушат, а зажигают. Все, к чему мы привыкли, что нам казалось незыблемым и твердым, выворачивается наизнанку, и появляется новая правда, правда другой стороны. До сих пор мы не видели ее и даже не подозревали об ее существовании, но вот она открылась, и мы одновременно чувствуем две правды двух миров.
Отец замолчал. Нам было трудно идти по вязкому песку, который казался при лунном свете серо-серебряным. Около той самой столетней сосны, где я зимою прятался от вьюги, мы уселись на большом, отполированном прибоем камне. Черный плащ мертвыми, сломанными крыльями лег на серый гранит. Отец продолжал:
— Это как смерть — важно только то, с какой стороны к ней подходишь. Там, — отец махнул рукою в сторону пожара, — видят всю правду и слепо следуют за нею. По-своему, они правы. Быть может, через много лет, когда уляжется запах пролитой крови и человеческая жизнь вновь станет только маленькой жизнью, одной составной частью многомиллионной жизни народа, тогда по-другому будут говорить о них. Если бы мне было, как тебе, шестнадцать лет…
Не докончив и без того ясную фразу, отец замолчал. Все, что он говорил этой ночью, совершенно не вязалось с тем, что было им написано полгода тому назад, как будто «S.O.S.» было создано только под впечатлением минуты. Я знал, что это не так, и напомнил ему его собственные слова.
— Да, конечно. Но я же тебе объясняю, что бывают мгновения, когда видишь две правды двух миров, друг другу противоположных и враждебных. И в эти минуты чувствуешь, что все ложно или все правдиво и праведно и что в человеческом сознании не бывает незыблемой истины.
На высокую луну набежало серебряное облако. На некоторое время легкий сумрак стер на лбу отца глубокую межбровную морщину. Далекий пожар медленно приближался к нашему серому берегу, как будто это горел огромный корабль, подхваченный невидимым течением. Отец тяжело поднялся с камня и направился к нашей даче, скрытой черными ветвями сосен. Его ноги вязли в сыпучем, податливом леске.