Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 55



— Кто это здесь?! Что за гость в моем доме?!

И услышал тихий, боязливый девичий голос в ответ.

— Здравствуй. Галия я. От грома спасалась. Еле добежала.

— Хм, Га-ли-я… Син татар кызы? Из татар, значит?

— Татарка я. Догадался.

Услышав детский смешок, он закурил помятую сигарету, пустил большой клуб дыма.

— Что же ты одна по полям бродишь?

— Ягоды собирала, щавель и лук на лугах.

— А-а… Ну вот. Меня Федором зовут. Ромашкин я.

— О-о, ты начальник в нашей округе. Все тебя боятся. И конь твой бик якши, очень хороший, быстрый. О плетке твоей плохое рассказывают.

Он подбоченился, пряча свое губастое лицо, обрамленное выцветшими белыми кудрями. Подобрел от льстивой похвалы.

— Подсаживайся поближе, а то тебя совсем не видно. Только глаза и горят, как угли.

— А я тебя не боюсь. Давай, угощайся.

Она заворочалась и, пригибаясь, подвинулась к нему крупным телом, пригнула рядом голову к голове и поставила перед ним большую плетеную корзину, полную земляники.

Продрогшему в дороге Ромашкину остро захотелось вареного мяса большими кусками. Он взял в горсть крупной земляники и размял губами сочную мякоть сладких ягод.

— Дома, чать, махан варишь?

— Нет, сабантуй прошел уже. Махан сварю тебе здесь.

— Где живешь-то?

— За горой. В Карагайке. Отец, мать есть. Братья. Я младшая. Мне двадцать лет уже.

— Работаешь где?

— В клубе за хозяйством смотрю.

— Замуж не собираешься?

— Собираюсь. Хорошего человека жду. Женихов-то много…

— Разве среди твоих женихов хороших нету?

— Из тех, которых знаю, — нету.

Федор Ромашкин всмотрелся в ее лицо — оно пылало румянцем на гладких округлых щеках, глаза темные и бездонные бросали искры-светлячки — плавились, здоровые пышные губы, черные брови и ямочка на подбородке. Красавица! Картина!

— За русского пошла бы?

Галия усмехнулась сама себе.

— Пошла бы. Если полюблю.

Ромашкин вздохнул.

— Давно махана не ел.

— Я приду, сварю тебе.

…По вечерам он торопился с объездов к этому главному шалашу и издали замечал костер и парок над котлом и хозяйственную Галию, хлопотавшую около огня. Галия всегда встречала его восторженно и всегда новостью:

— А я тебе, Федор Акимович, водки принесла.



— Это ты хорошо догадалась. Промерз я.

Иногда они засиживались допоздна и он не отпускал ее домой, а если отпускал, то провожал ночью до Карагайки, до ее огонька в добротном бревенчатом доме. Оставаться она стала все чаще и чаще. Уже давно их руки знали друг друга, и губы были почти близко. Ночью Галия и Ромашкин долго не могли уснуть — все беседовали и всматривались друг в друга. Вспоминал: «Не брать чужого» и под ее вздохи притворялся спящим.

И настала ночь осторожной любви, когда они были одни на всем белом свете, в тишине, одни под крупными звездами над головой. Они лежали в траве, далеко от дороги, под мохнатым кустом колючего татарника, рядом с березовыми поленницами дров и не дотрагивались друг до друга, чего-то ждали или чего-то им не хватало.

— Федя, а не развести ли нам огонь? — подсказала Галия, расстегивая кофту. Косы упали на траву, бледным огоньком сверкнула на ухе золотая сережка.

Сооружать кострище он умел. Повозившись с березовой корой, нащипав ножом щепы от полена, он вздул пламя, зачихал, отгоняя дым, и прикурил от уголечка сигарету «Шипка». Когда запылали поленья, с гудом ударив пламенем в черное небо, — звезды погасли, поднялась Галия и присела к костру поближе, погреть ноги. В ночной тишине слышались треск костра, запоздалое цвиньканье ночных птиц да вздохи сытых коров на лугу у реки.

Галия, освещенная огнем, отводила лицо от кострового жара и, подняв руки, прикладывала косы на затылок. Упругие груди выбились из-под кофты и словно тоже грелись. Глаза, полные веселья и восторга, широко раскрыты, они были черными на золотом от света лице, и в их зрачках метались искры, а когда искры гасились густыми ресницами, в глазах покоились настороженные светлячки. Юбка у нее задралась, открыв большие ноги, и он смотрел на них, взгляд притягивали круглые колени и тяжелые белые бедра. Он придвинулся поближе и обнял Галию за плечи, приложился щекой к ее нежной прохладной щеке, и, когда Галия вздохнула, его рука легла ей на грудь и замерла. Грудь заколыхалась, и он почувствовал щекой, как вспыхнули ее щеки. Она нервно засмеялась, отвела его руку и сказала шепотом:

— Вот когда поженимся, — вся твоя буду.

Гладил ее теплые колени, ему тоже стало жарко, и он глотал ночной воздух, слыша, как пугливо трепыхается в груди его сердце. Молчали оба. Костер разгорался, выстреливал искры и полоскал туманные дымы в густой дурманящей ночи.

— Смотри, сколько звезд на небе! — сказала Галия.

— А когда мы поженимся?

— Там, наверное, люди живут… Когда посватаешь.

— Конечно, и там люди. И там кто-нибудь сидит у костра. Посватаемся сейчас?

— Нет. Сейчас еще рано. Вот скажу всем: братьям и матери, тогда тебя позову.

— Давай завтра?!

— Давай… завтра. Ой, не кусай мои губы. Что-то я полюбила тебя, Ромашкин.

— А за что ты меня полюбила?

— Снишься мне часто. А сны все какие-то странные. И все время с тобой беда. Помочь надо. Несчастливый ты.

— А-а. Сонная, значит, любовь.

— Нет-нет! Радостная, наяву, когда вижу тебя. Это только во сне тебя жалко.

— А вдруг разлюбишь? Я ведь чуть косой и чуть хромой.

— Не смейся. Татары навсегда любят.

— У нас говорят: навек!

Галия опрокинулась в травы, и раскинула руки, и закрыла глаза, и улыбнулась. Он долго рассматривал ее, радуясь тому, что все это не во сне, не наваждение, а взаправду, здесь, в степи, предположил, что и ее смех, красота, и вся она будут его, на всю жизнь, если они поженятся.

Он пошевелил палкой в костре, подбросил в красные угли несколько поленьев и снова закурил. О том, как и где они будут жить, он еще не думал, перед глазами стояла в новом белом платье улыбающаяся Галия и ждала, когда ее любимый, будущий муж, Федор Ромашкин подойдет к ней, возьмет за руку и поведет прямо на свадьбу. Все это видение было празднично и сказочно, и каждый день будет таким же радостным, и живые любящие глаза Галии тоже будут с ним рядом каждый день. Он долго курил, задумавшись, все еще не веря в это чудо, и осторожно посматривал в ее сторону, и, когда встречался с ее глазами, отводил взгляд и сидел огорошенный и счастливый.

Галия приподнялась на локоть и, грызя травинку, спросила:

— Федор, а Федор. А ты меня тоже любишь?

Он ничего не ответил, только тихо засмеялся, опустился рядом, и она неторопливо закинула ему за шею вольные, полные руки.

…Однажды тихим утром прискакали три всадника и, ругаясь по-татарски, окружили шалаш. Под топот и ржание коней Галия вышла им навстречу, подняла руку, приказала, мол, тише, а то объездчик проснется. Это были ее братья. Наверное, мать пожаловалась им на нее, когда они, все трое, навестили дом, приехав из Урал-Тау, где работают на конезаводе. И вот сейчас, не поздоровавшись, злые и разгоряченные, на жилистых гарцевавших жеребцах, они стали наезжать на нее и кричать, а она, раскинув руки и пятясь, загородила собою шалаш. Сдерживая коня, громче всех отчитывал усатый с жестким лицом — старший брат.

— Мы недовольны тобой, Галия. Мать проклинает тебя. Есть обычай, нарушать который никому не позволено. Ты должна находиться дома, а не бегать к объездчикам по ночам! А?

Галия взялась за уздечку, остановила коня, повернула лошадиную морду в сторону дороги и рассерженно крикнула:

— Уезжайте! Я сама решу, как мне быть. За вами и за вашими женами я ведь не подглядываю.

И рассмеялась. Платок съехал с головы, развязался, открыв румяные щеки и переброшенную через плечо черную толстую косу.

За дорогой и полями темнела на горизонте далекая синяя гряда Уральских гор, и над нею в утреннем небе сиротливо маячило зябкое солнышко. Старший брат продолжал: