Страница 38 из 55
В первый же день он пригласил Ваньку к себе домой и представил своей жене, сыновьям — художнику и инженеру:
— Вот новенький в цехе. Наша кадра!
У Белугина добрая и ласковая жена, «тетя Варя». Она покормила его ужином и показывала картины и рисунки сына, который ушел в кино.
Сейчас Лопухов смотрел в широкую спину Белугина и старался вслушиваться в его слова.
У Белугина шея как у борца, голова седоватая, большая и подстрижена под бокс.
— Все мы как чугунные опоки. Выбивать надо, вытряхивать из нас все, что сгорело. Ты не слушай, сынок.
Лопухов подошел, радуясь, что раздражительности Белугина как не бывало. Белугин обнял его тяжелой теплой рукой, и так, обнявшись, они прошли мимо вахтера.
— Ну, наша кадра, что кислый такой, нос повесил? Настроение плохое?
— Не знаю, — грустно ответил Ванька, чувствуя теплоту руки Белугина. Так обнимал когда-то отец, когда ему было хорошо.
— Надо знать. С плохим настроением в цех входить строго воспрещается. Будь я на месте директора, издал бы такой приказ. Понял? Дело делать идешь, не на прогулку. Голову опустишь — ерунды можешь напороть. Человек должен радоваться.
— Чему радоваться-то? — спросил Ванька.
Ему хотелось поговорить с Белугиным, довериться ему, но о чем говорить, он не знал.
— Чему? Жизни. На работу надо как к невесте ходить, а не просто потому, что зарплату дают. И радоваться надо тогда, когда дело в руках горит. Вот они двое, — указал Белугин на шагавших впереди Ниткова и Хмырова, — по двадцать лет на заводе, а все равно рабочими не стали. Не лежит у них душа к рабочему месту. Вот и песни нет. Ты думаешь, написал заявление, оформлен — и уже рабочий… Э-э! Нет…
— Это я понимаю, — согласился Ванька и доверительно: — Трудно мне работать…
— Оно понятно, мы не с печенья пыль сдуваем. С железом дело имеем. А сталь для человека все равно что хлеб. Ты думаешь, все мы рабочие? Что работа грязная да трудно — это всем видно. Но и среди нас кому рубли нужны, а кому еще в работе петь хочется. Работа! Не люблю я это слово. Не то оно. Работа кормит. А вот… дело. Это здесь, — Белугин постучал себя по груди, — в душе, в жизни. Я тоже раньше уставал. А почему уставал? Не любил. А полюбил — и понял, что, зачем и куда, по-другому петь стал. Ну, известно, чем больше любишь, понятно, больше сделаешь и других уважать станешь, крепко, на всю жизнь, как товарищей. Тогда, брат, и душа хорошеет. И на завод идешь как к себе домой.
— Я плохо спал сегодня, всю ночь думал… Вам хорошо — вы на ноги встали, — сказал Ванька и покраснел.
— Во, во! Это здорово подметил. На ноги! Не сразу, а несколько десятков годков каждый день на ноги становлюсь. Главное, чтоб все стало на место у человека: дело, любовь, чтоб товарищей полно. Смотришь — и началась жизнь! У тебя, я вижу, не началась еще. Вот и трудно тебе, и ночь сегодня не спал… Начать жизнь не трудно… А вот какую?! Можно и как Нитков прожить, да стыдно себя и других обманывать. Вот он прожил целую жизнь и сегодня понял, что прожил ее не так. По-настоящему-то жить не просто. Настоящая жизнь, она мимо него прошла. Так и не понял — у него любовь к делу на рубле замешана. Живет в свое удовольствие… Вот наговорил я тебе сколько!
— Подходим, — кивнул Ванька на ворота цеха.
— Вот придем в цех. Разные люди мы. А ты присмотрись к каждому. Понаблюдай, что у кого на душе, послушай. Плохое — отбрось, хорошее — возьми.
Они вместе вошли в цех, и первое, что увидели, — гудящее пламя.
…Уже прошло три часа — три заполненных опоками конвейера, а Ванька все не мог почувствовать, что пришел в цех как домой. Все было так же, как в первый день, только сегодня за три часа он устал больше, чем в прежние дни.
Литейный цех. Остекленные пролеты высоких стен, всюду жаркий воздух, яркое пламя и черные тени. Огонь, огонь… Здесь никогда ночи нету. От огня как раскаленные железные стропила здания, подкрановые балки и фермы, а там, где вагранщики льют чугун в ковш, качаются зарева и долго сыплется потом металлическая пыль и дрожит насыщенный пылью и паром горячий воздух. От жары губы пересохли, потемнели, и, когда вспыхивает красно-желтый свет от расплавленного чугуна, на лицах видны одни глаза и все похожи на бронзовые скульптуры.
— Давай, давай, давай! — кричит Белугин, становится во главе рабочих-выбивальщиков, и тут начинается работа.
До этого люди ждут, курят. Сначала слышится оглушительный грохот пустого конвейера, пламя на лицах колышется, тухнет, вздрагивает земля под ногами, и не чувствуешь стука сердца, будто оно молчит. Огни разного цвета сменяются один за другим там, вдали, а здесь под мерный, спокойный свет электролампы готовят из песка форму. И конвейер спешит к вагранке, где беснуется уже живое, веселое зарево, и искры кипящего чугуна простреливают воздух. Громадный ковш ждет у вагранки, зияя черной пустотой, потом пьет желтое месиво металла и медленно, нехотя, свисая и покачиваясь на крюке подвесного крана, спешит залить черные рты пузатых опок, уставленных на конвейерной ленте, как патроны в патронташе.
Как всегда, смеется заливщик в синих очках, похожий на мотоциклиста. Смеется каждый день, потому что знает: ковш наклоняется и льет в опоки чугун, а кланяется ему — человеку. Откланявшись, ковш утихает и уплывает на кране назад, будто снова хочет напиться расплавленного тяжелого железного пламени.
Дрожат над опоками голубые огни, снова гудит земля. Конвейер уже ждут выбивальщики наготове с железными крюками.
В это время и кричит Белугин: «Давай, давай!..»
Ванька тоже ждет. Длинная железная вага тяжела. Он держит ее на весу, выставив вперед, как ружье. И хотя конвейерная лента движется равномерно, тут уже успевай зацепить вагой опоку, выбить и стащить да так, чтоб она не упала на твою голову.
Ванька следит, напрягается, бьет вагой опоку, и она выпадает из ленты на решетчатый пол. Ванька отскакивает, зажимает уши от грома, по ногам и телу проходит дрожь — пол прыгает под тобой, и начинаешь чихать от угара: горелый песок трескается и шлепается кусками под ноги и сыплется в решетку. Держи вагу крепче и целься в следующую опоку! «Сталь для человека все равно что хлеб. Хорошо и приятно шагать на завод в рабочем потоке, а вот попробуй работать, успевать, и не хнычь, что кости болят!» Ванька выбил и сдернул другую опоку. Она загремела об пол, но песок не рассыпался. Подошел Белугин и ударил по песку молотом. Чугунная болванка обнажилась. Хмыров подцепил отливку крюком подъемника и уложил в железный ящик.
За два часа до обеда у Ваньки перед глазами поплыли пламенные круги. Они были сначала маленькие и действительно плыли над конвейером, потом вспыхивали, освещали их, и все вокруг качалось, грохало, гремело, и сыпался, сыпался горелый песок. Он шуршал, как камыш над водой, и горел, стрелял, хлопал, жег щеки, грудь. Хотелось упасть и уснуть.
Нитков, высокий и жилистый, орудовал будто за всех, румяное лицо его с ухмылкой было красивым, он вскидывал вагу вверх, целился в опоку и, зацепив ее, кричал:
— Бац — и нет старушки!
А когда отливка обнажалась, он стучал в чугунную болванку ногой, поднимал руку и радостно кланялся болванке:
— При-вет!
Ванька удивлялся, что у Ниткова все получалось легко, как будто он не работает, а играет, и завидовал ему. «Милый Мокеич, посмотрели бы жены твои, как ты трудишься… Где трудно — у тебя легко, а где легко (Ванька имел в виду семейную жизнь) — трудно!»
Хмыров и здесь был застегнут на все пуговицы и наблюдал за Ванькой подслеповатыми глазами.
«Ему что, — злился Ванька, — подцепил отливку подъемником, уложил в ящик — и прощай. Не только жизнь, а и работа в свое удовольствие».
Ванька недоумевал: «Хмырову легче, чем всем, а плата та же. Здоровей и моложе Белугина, а вагу не берет!»
Белугин стоял впереди. Он вскидывал вперед вагу, ритмично обнажал конвейер, опоки летели на пол и укладывались в ряд обнаженными черными болванками. Ему было трудней всех, но по его веселому, доброму лицу было понятно, что ему нравится дело. Большой, широкоплечий, он закрывал своей покатой спиной пламя у вагранки, работал, выкрикивая: «Эх-ма! Эх-ма!», — и Ванька уверился: если бы не Белугин, конвейер остановился бы.