Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 55



Ведь вот он только жил и прожил жизнь. Родился, строгал, питался, встречался с женщинами, постарел и теперь доживает бесплатно. Ни жены, ни детей, ни друзей… ничего хорошего. И это — человек? Нет. Организм. Да, организм… Водоросль!

Максим Николаевич поднялся и закурил трубку. В кухне послышался голос Юльки: «Олег, иди обедать!», а потом голос Татьяны: «Юля, ты вскипятила мне чаю?» Значит, Татьяна встала… Ему хотелось пойти на кухню к детям, хотелось сказать Татьяне о том, что видел Петра, что он ее любит, что она сама напустила на себя лихо и лучше было бы возвратиться к себе домой, к Петру, но счел это неудобным, пусть уж дети побудут одни, всему свое время. Он только подошел к открытой двери и остановился. Оттуда, с кухни, слышался печальный и серьезный голос Татьяны и звонкий, какой-то радостно-бесшабашный смех Олега.

Олег с детства любил овсяные хлопья «Геркулес», любит и по сей день, хотя Геркулесом не стал. Худой, опрятный, в очках, весь светится.

Он, наверное, ест сейчас свои геркулесовые хлопья с молоком, приготовленные Юлькой, смеется, слушая Татьяну.

— Я часто вижу тебя, Олежка, с Полиной Васильевной. Что у вас с нею? Не мог себе пару найти получше?

— О-о! Сейчас ты обрушишь на меня всю ярость своего педагогического дарования. Полина Васильевна, между прочим, очень умна.

— Но ведь она тебе чуть не в матери годится. Она… дама.

— Ты, сестра, между прочим, на ханжу не похожа.

— Хм! А вот многие говорят, что вы даже целуетесь с нею.

— Ну вот! Опять целый букет неприятностей. Не люблю тех, кто подсматривает.

— Я слышала от других! Вот у нас на почтамте… Хочешь, познакомлю тебя с Ирочкой? Красивая, умница.

— Я не способен к грусти томной…

— Не паясничай, Олежка! Лучше скажи мне, чем это очаровала тебя Полина Васильевна? Что это у вас? Дружба? А может быть, ты влюблен в нее?

— Не знаю, как это у вас называется, может быть, и дружба, а может быть, влюблен. Для меня Полина Васильевна — солнечный человек. Солнечный! Ты когда-нибудь видела таких людей, сестра? Их, между прочим, много.

— Не понимаю, Олежка.

— Поймешь. Потом, когда встретишь. Вот наш батя… Он тоже солнечный. Ты не замечала?

Максим Николаевич, услышав о себе, почувствовал, как щекам стало жарко, будто его незаслуженно наградили чем-то особо дорогим и незаменимым, и еще почувствовал, что стыдно ему подслушивать разговоры, тем более, когда говорили о нем.

Он растерянно прикрыл дверь. Значит, там говорят о нем его дети, говорят откровенно и дружелюбно. Он знал, что Олег его любит. Сын назвал его солнечным. О такой категории людей Максим Николаевич никогда не слышал, сын сказал это просто так, образно выражаясь, но по разговору и по тону Олега он догадался, что так называют, должно быть, очень хороших людей.

Раз они солнечные, от них должны исходить свет и тепло, и в них, должно быть, заключено что-то важное и нужное другим, вроде жар-птицы, как у Полины Васильевны, которую Олег очень уважает, а его дружбы с которой так и не поняла Татьяна своим домашним умом.

Максим Николаевич знал также, что людская молва, как волна, доносит на берег и щепки, и мусор, и разбитые корабли. Конечно, люди приплели поцелуи, правильно и то, что Полина Васильевна умна и красива и Олег восхищен ею, и уж действительно правда, что оба они в большой дружбе, непонятной многим, как товарищи — младший и старший, любознательный и мудрый, а другие в этом видят, что в голову взбредет, и втайне завидуют, вот как Татьяна. И то, что Олег назвал его солнечным, родило в Максиме Николаевиче такую радость, которой не принесет и не подарит ему никто другой — ни сосед, ни завод, ни Петр, ни Татьяна.



Это был подарок, подарок за все эти тревожные и по сути дела одинокие дни.

…Утром у Татьяны начались предродовые схватки, и ее увезли в родильный дом. Об этом Максиму Николаевичу сообщила плачущая Юлька. Он воскликнул: «Наконец-то!» — и удивленно посмотрел на нее и потрепал по щеке:

— Ты-то что ревешь?

— Да как же! А вдруг?..

— Никаких вдруг! Все будет хорошо.

Ему стало; радостно, что скоро в доме появится внук, и он увидит его, что дожил до этого, что фамилия Демидовых будет продолжена навечно, и что скоро в доме наступят шумные, праздничные дни.

— Сбегай к Петру, сообщи.

— Я уже сбегала. Он в больнице дежурит.

Да, теперь будет больше хлопот, зато все встанет на свое место, и никакой он вовсе не пенсионер, а просто дед Демидов, и в будущем у него будет много внуков и внучек — сыновей и дочерей учительницы Татьяны, офицера Олега и врача Юлии, и жить он будет сто лет непременно, а то и больше.

День был лихорадочным и суматошным. Приходил Петр, встревоженный и шумный, ругался, что его не пускают к Татьяне и ничего не говорят, просил Максима Николаевича, Юльку и Олега пойти с ним к Татьяне, не отказался от рюмки водки, и вообще в доме переполох был полный. Радовался даже сосед Веревкин, он хоть и выпил не в меру, зато пел веселые песни.

Потом им стало известно, что роды прошли благополучно и родился здоровый мальчишка, в чем Максим Николаевич не сомневался, но и их не пустили к Татьяне, а только сообщили, кто родился, и велели прийти через несколько дней.

Домой они возвращались вместе: Демидов, Петр, Олег и Юлька. Максим Николаевич хвалил внука, хоть и не видел его, всех похлопывал по плечу, лицо его помолодело и снова стало улыбчивым оттого, что на душе было легко и светло, что всех он любит, все ему родные и что жизнь продолжается.

Он сказал всем, что ему хочется побыть одному, и остановился на заводском мосту.

…У моста, прочерчивая ночное небо, висели белые, мохнатые от инея трамвайные провода. Морозный воздух звенел, и снег на площади и изморозь на черном асфальте золотисто искрились от желтого электрического света уличных фонарей, окон и реклам. Трезвонили трамваи, шелестели шинами такси и слоноподобные нарядные автобусы, раздавались громкие голоса прохожих. Максим Николаевич расстегнул ворот пальто — было жарко, давило шею. Теперь дышалось легко, стало свежее. Он долго стоял, прислонясь к чугунным перилам моста, и смотрел на лед и снег реки, на черные с туманом полосы полыньи, на огороженные по берегу гаражи владельцев машин и на снежную камышовую пойму внизу под обрывом. И когда отзвенели трамваи, утихло все вокруг и погасли огни в окнах, он остался наедине с городом, заводом и небом. Он стоял, как хозяин и вечный сторож и города, и завода, и неба. Он стоял и смотрел на колкие ярко-серебряные звезды, словно отшлифованные морозными ветрами, наблюдал, как посылают они свой пронзительный свет из далеких космических глубин, удивляясь земным теплым огням-звездам.

За синей дымкой, за мостом, в темноте, румяной от красных зарниц, слышались встревоженные шумы завода. А за домнами и цехами, за трубами, за ЦЭС и ТЭЦ, за шлаковыми откосами и старым городом высилась рудная гора-шатер с полосами карьеров, опоясанная цепочками далеких огоньков, и над всем этим будто плывущая по небу красная звездочка телевизионной вышки. Все слилось воедино: огни завода и города, мостов и улиц, вокзалов и площадей, и ко всем огням и зарницам прибавился еще один — рыжий огонек из трубки Максима Николаевича.

Сердце его билось ровно и отчетливо, на душе было радостно и спокойно, и не думалось ни об одиночестве, ни о смерти, и главное было в нем самом — человек вечен в делах и детях своих, и все было на своих местах: и труд, и мир, и то, что называется жизнью, в которой всегда есть место подвигам.

Да! Ведь это тоже подвиг: построить в степи огромный прекрасный город и воистину могучий металлургический комбинат.

Это общий народный подвиг. Да, Максим Николаевич, в таких случаях обычно с легкостью говорят и пишут: здесь вложена частица его труда… Какая уж тут, к черту, частица, когда он на своем горбу вынес и завод, и город от первого камня, первой доски, первой выплавленной болванки до дворцовых домов, которые, как в полете, обняв степь, раскинулись по садовым проспектам, до горячего гордого дыхания доменных броневых плит и мартеновских печей, наполненных раскаленным солнцем, которые трубами, как руками, держат небо, бросая в него добытый из земных глубин огонь — прометеево животворящее пламя!