Страница 20 из 55
На лестнице кто-то степенно затопал, поднимаясь к ним, и Пылаеву представилось: вот сейчас войдет Сереженька — этакий громила, ростом с колокольню, осклабится и снисходительно толкнет лапой по плечу: мол, ты меня не боись, свои люди. Но перед ним предстал худенький угловатый паренек в черном пиджачке и галстуке-бабочке, угнездившейся летучей мышью на белом воротнике рубашки. Он осторожно, смущаясь, поправил блестящие на свету веселые очки, тихо прошагал в пушистых унтах навстречу. Панна любовалась им.
— Знакомьтесь! Мой муж! Вот он у меня какой!
Пылаев ухмыльнулся, когда тот встал рядом с ним — муж ее был ему по плечо, — и нарочито добро сказал:
— Проходи, садись, свояк! А мы, понимаешь, нагрянули!
— Здравствуйте. Сережа.
Он церемонно протягивал Ивану и Наталье руку просящей ладошкой и со значением пожимал их руки. Пылаев подумал: «Где она поймала его, артиста?» И вспомнил, как однажды теща в сердцах крикнула на Панну, когда та неосторожно опрокинула ведро с молоком: «Недотепа! И когда только ты фамилию свою переменишь?» — на что та насмешливо ответила, посматривая на нее: «Да сегодня же приведу сто женихов на выбор!»
И сейчас, разглядывая ее муженька, он доброжелательно напомнил ей: «Значит, переменила фамилию?» — а его похлопал по плечу: «Ну как? Даем стране угля? Ты где и кем работаешь, Сереженька?»
Он покраснел, поджал губы, собираясь отвечать. За него выпалила Панна:
— В оркестре солистом. Он скрипач. Но это так. Основное — Сереженька у нас студент первого курса и учится на инженера.
— Вот как! Я смотрю, в этом доме собрались сплошь начальники. Батя — главный бухгалтер, свояк — в инженерах. А ты, Панна, тоже, чать, заведующая какая?
— Нет, я по-прежнему портниха.
Сергей вздохнул, снял очки и, протирая их, взглянул на Ивана большими голубыми детскими глазами:
— А вы, Иван, человек веселый!
Пылаев про себя чертыхнулся: «Вот детский сад», — и рассмеялся:
— А ты, наверное, не пьешь и не куришь, солист?
— Ладно уж вам, — подала голос Наталья.
Сергей надел очки и серьезно ответил:
— Нет, зачем же… И пью, и курю. И вот… женился.
Панна подсела к Наталье, и они, обнявшись, зашушукались о чем-то.
Пылаев покровительственно положил руку Сергею на плечо: мол, чего там, порядок, и пожалел, что тот ему в товарищи не подойдет. Вот и подарка никакого ему не привез, а сейчас, перебирая в уме безделушки, гадал, какой же для него изобрести подарочек, но ничего не мог придумать: никогда ему не приходилось одаривать артистов.
Ну вот и встретились, все на месте, в сборе. Скоро все соберутся и засядут за стол, и опять дом загуляет, и так будет продолжаться много-много дней, и будет нужно жить рядом с другими, о чем-то говорить и с утра думать, о чем разговаривать и чем заняться…
Каждый день Панна будет торчать перед глазами и каждый день он будет ей завидовать, завидовать тому, что она шумная, довольная и веселая, и нужно видеть ее счастливой, похваляющейся своим ненаглядным муженечком, слушать ее приторную похвальбу: «Да как же мне его не любить? Я ведь стук его сердца за километр слышу!»
Все! Умерла теперь для него Панна. Отлетала жар-птица. А он ведь только к ней и ехал.
С этим теперь придется примириться, и еще примириться с глухим сожалением, что его в чем-то обошли, и носить в душе неприязнь к ее чистенькому мальчишечке, нарядной игрушке, с его вежливостью и сверкающей улыбкой глаз под очками, когда он рядом с Панной, и раздражение, когда за обильно уставленным столом довольный Филипп Васильевич поднимет рюмку, провозгласит всем здравие и чокнется первым с покрасневшим от счастья Сереженькой, и до щемящей тоски захочется повернуть судьбу по обратным рельсам к железногорскому степному приволью, где днем и ночью ухарски посвистывает шаталомный ветер-сквознячок.
Он понимал, что его раздражение и всякие переживания от безделья, оттого, что не к чему приложить руки, и приходил к пугающей мысли, что не руки тут виной, а то, что не к чему приложить душу.
Через несколько дней Пылаев затосковал. Накатило на него тягостное настроение, места себе не находил и не было никакого просвета.
Шагая из комнаты в комнату, дымя сигаретами, он с тоской поглядывал на стирающую молчаливую Наталью, ловил ее вопросительные взгляды и все не решался сказать ей о том, что, мол, пора закругляться, что больше он в этом городе и в этом доме не выдержит.
Люди, которые его окружали здесь, с кем он общался, не стали его родными, проходили стороной, не оставляя ни гнева, ни радости, а было только одно простое проживание рядом.
Он с усмешкой казнил себя за предательскую мысль, что Панна и Наталья, две сестры в его жизни, были словно как два лотерейных билета, на один из которых ему должен выпасть счастливый выигрыш. Вот — выпал. С нею — жизнь. Теперь все они породнились с семейной точки зрения, но осталось не менее важное в этой жизни — стать родными душами; и с тещей, и с очкастым Сереженькой, а если говорить напрямик, то и с Натальей.
Он подошел к ней и заявил, как определил:
— Делать здесь нам больше нечего. Давай-ка возвращаться. Повидались, и хватит!
Наталья вынула руки из корыта и, стряхивая пену, удивленно спросила:
— Обратно, домой? Да что ты, Ваня? Только ведь приехали!
Пылаев рубанул воздух ладонью и отрезал:
— Душа не на месте. Собирайся!
Наталья тихо засмеялась и предложила:
— Скучно тебе — так возьми поспи или послушай радиоприемник.
Он задышал часто и опустил руки:
— Ты что? Издеваешься?
Наталья покраснела и замолчала. Устало, с обидой произнесла:
— Ладно, Ванечка. Как скажешь — так и сделаю.
Да, никуда не денешься от усталости на душе, от зимней сытой тишины, от бездельного времени, в которое человек погружен словно в глубокую воду, и от этого сердце еще больше режет тоска по родному городу, по Железной горе и своему громче всех громыхающему экскаватору.
Там он был у места и не травила мысль о том, что же ему еще в жизни надо. Хоть бы Наталья рожала скорей, что ли? Славно было бы — сына! Чего уж тут скрывать: ночами будил и неистово ласкал ее ладное белое тело. Забеременела бы — вот была бы новость и тайна! Но тайны не было. Однажды, услышав от уставшей жены: «Вот когда у нас будет сын…» — спросил глазами: «Да?», и, когда она, пожав в ответ плечами, ответила: «Кажется…» — он все равно обрадовался, уверился в этом и с тревогой отметил, что жизнь поворачивается к нему какой-то другой стороной, все в ней становится значимым, ответственным, и ему еще больше захотелось сесть в поезд, увезти Наталью отсюда. Плевое дело: сел и поехал. Если бы еще то, что сказала ему Наталья, было не «кажется», а «да».
Он присел на диван и покрутил радиоприемник. В нем на какой-то волне скрипка мотала душу, на другой кто-то басом весело сообщал о том, что вот пляшут пьяные у бочки — и все тут, на третьей — комментаторы под стрекот телетайпа переживали международные события. Он читает газеты! И все, о чем гремел радиоприемник, тоже входило в его жизнь, и он искал в этом свое место.
На кухне около обеденного стола висела большая политическая карта мира с раскрашенными полушариями. Пылаев все время сидел за столом спиной к Америке. И вот висит эта карта со всей своей политикой, и он иногда кидает взгляд-другой через плечо на Американский континент и белую Антарктиду, а меж ними все время мельтешит перед глазами пролив какого-то Дрейка…
Спрашивать у Филиппа Васильевича о Дрейке было неудобно, в мыслях мешались Железногорск и Реченск, степи, горы и леса, а тут какой-то Дрейк.
Карта была старая, и Пылаев думал, что, наверное, какой-нибудь пират потерпел кораблекрушение и назвали этот несчастный пролив его именем. Вообще, не уважал он Америку, и ему представлялось, что если она пойдет на нас войной, то непременно кинется с Аляски, и держал эту мысль в голове, словно он один знал об этом.
Он пропел «Мы готовы к бою с армией любою», выключил радио и поднялся навстречу Филиппу Васильевичу. Тесть присел на диван и разгладил седые метелки усов.