Страница 95 из 97
ЧИНЧИННАТО
Он был невысокого роста, тонкий, гибкий, как тростник, львиная голова слегка наклонена к левому плечу, непокорная копна кудрявых каштановых волос опускалась волнистыми прядями почти до спины и развевалась на ветру лошадиной гривой. Бороду он носил, как жители Назарета, нестриженой, в ней постоянно торчали соломинки, взгляд его был опущен — он смотрел на пальцы своих босых ног. Когда он поднимал на кого-нибудь глаза, человек терялся, что-то было в них неуловимо странное; застывшие, они порой казались бессмысленными, веки подрагивали, словно его бил озноб, цвет радужной оболочки напоминал то зеленовато-вязкую стоячую воду пруда, то слепящее сверкание толедского клинка.
С вызывающим видом он носил на плече, наподобие испанского плаща, поношенный красный пиджак, в его осанке было нечто элегантное и благородное. Звали его Чинчиннато, ходили слухи, что он не в своем уме, и еще — что ему изменила возлюбленная, он ударил кого-то ножом и скрылся…
Я познакомился с ним тринадцатилетним мальчишкой, в семьдесят шестом году, он мне нравился. В самые знойные летние часы, когда на главной площади, залитой солнцем, ни души, а на раскаленных плитах валяются несколько бродячих псов, когда издалека доносится монотонный скрежет точильного круга Бастиано-точильщика, я из-за прикрытых ставень часами наблюдал за ним. Он неторопливо прогуливался на солнцепеке с видом скучающего гранда, иногда подкрадывался к собакам медленно, осторожно, чтобы они его не заметили, поднимал камень и легонько швырял между ними, потом отворачивался, словно он тут ни при чем. Псы плелись к нему, виляя хвостами, а он, крайне довольный, по-детски звонко и раскатисто смеялся. Я тоже.
Однажды, когда он проходил под моим окном, я набрался смелости, выглянул и окликнул его:
— Чинчиннато!
Он мгновенно обернулся, увидел меня и расплылся в улыбке, я взял гвоздику из вазы и бросил ему. С этого дня мы стали друзьями.
Он звал меня «кудрявенький». Однажды вечером в субботу я стоял один на мосту и смотрел, как возвращаются рыбацкие лодки. Был восхитительный июльский закат, на небе замерло множество алых и золотистых облаков, река в устье сверкала и искрилась, холмистые, поросшие лесом берега любовались своим зеленым отражением в воде, я рассматривал заросли тростника, островки камыша, высоченные, напоминавшие шатры тополя, вершины которых, казалось, спали в алеющем воздухе. Лодки медленно приближались к устью, радуя глаз большими, оранжевыми и красными парусами в полоску и черным орнаментом; две барки уже стояли на якоре и разгружали улов. Волнами доносился говор рыбаков и свежий запах скал.
В какой-то момент я обернулся — передо мной стоял потный Чинчиннато, правую руку он держал за спиной, будто что-то прятал, а на пухлых его губах играла обычная, по-мальчишески озорная улыбка.
— Ой, Чинчиннато! — обрадовался я и протянул ему свою незагорелую руку.
Он шагнул вперед и подал мне букетик огненных маков с золотистыми колосьями.
— Спасибо! Вот уж спасибо! Какие красивые! — И я с восторгом взял их.
Он вытер рукой пот, струившийся по лбу, посмотрел на свои мокрые пальцы, потом на меня и рассмеялся.
— Красные маки растут там… в поле… среди желтых колосьев… Я увидел, сорвал… принес тебе, и ты говоришь: «Какие красивые!» Чинчиннато их сорвал в поле… Там светило солнце… Огненное солнце…
Он говорил вполголоса, разделяя слова паузами. Трудно ему давалось поспевать за ускользающей мыслью, в его воображении перемешалось множество образов, он выхватывал два-три самых поверхностных, самых ярких, остальные терялись. Это было заметно по выражению его глаз. Я смотрел на него с любопытством, мне он казался необыкновенно красивым. Он заметил это и тут же отвернулся в другую сторону, к лодкам.
— Два паруса… — сказал он раздумчиво, — один — над водой, другой — в воде…
Он, по-видимому, не понимал, что в воде — отражение. Я постарался объяснить подоходчивей, он слушал меня как завороженный, но, вероятно, не понимал. Помню, его поразило слово «прозрачная».
— Прозрачная… — пробормотал он, странно улыбаясь, и снова принялся рассматривать паруса.
Маковый листик упал в реку. Он проводил его взглядом, пока тот не скрылся.
— И поплывет он далеко-далеко… — заметил Чинчиннато невероятно меланхолично, словно этот лист был ему Бог весть как дорог.
— А ты из какого селения? — помолчав, спросил я.
Он повернулся в противоположную сторону, где небо светилось чистейшим бериллом. Контуры лиловых гор проступали на горизонте, напоминая «циклопа, лежащего навзничь». Несколько в стороне над рекой протянулся железный мост, рассекая небо на мелкие квадраты, внизу под ним темнела зелень деревьев. Из казармы доносился несмолкающий шум: выкрики, раскаты смеха, взвизгивание.
— У меня был дом… белый… Да, был… а рядом огород… с персиковыми деревьями… И приходила Тереза… вечерами приходила… Красивая! Какие глаза! Красивая Тереза… Но он…
Чинчиннато резко оборвал рассказ, наверняка в голове его пронеслась какая-то тягостная мысль, взгляд помрачнел.
Потом лицо его просветлело, он отвесил мне глубокий поклон и ушел, напевая: «Любимая, мне засуши цветок…»
В дальнейшем мы с ним частенько встречались, я всегда окликал его, едва заметив на улице, и угощал хлебом. Однажды я предложил ему мелкие монетки, которые мне давала мама, он посерьезнел, оттолкнул их с негодованием и повернулся ко мне спиной. Вечером я встретил его за Порта-Нуова, подошел и сказал:
— Прости меня, Чинчиннато!
Он бросился опрометью бежать, словно медвежонок, на которого подняли палку, и скрылся за деревьями.
На следующий день он поджидал меня возле моего дома и с лучезарной улыбкой, смущенно протянул мне прекрасный букет ромашек. Глаза у него были влажные, а губы дрожали, бедняга Чинчиннато!
В другой раз в последних числах августа мы сидели с ним в глубине бульвара, а солнце уже скрылось за горами. Спящие окрестности иногда оглашались далекими голосами, непонятными шумами, сосновая роща темным краем тянулась к морю, в небе среди фантастических облаков тихо всходила медная луна.
Он смотрел на луну и шептал по-детски:
— Вот сейчас ее видно, а теперь нет… Опять видно… И опять нет.
Он на мгновение задумался.
— Луна… У нее и глаза, и нос, и рот, как у человека, она смотрит на нас и неведомо о чем думает, неведомо…
Он принялся напевать песенку, из тех, что поют в Кастелламаре, протяжную, грустную; на наших холмах она звучит пламенными осенними закатами, после сбора винограда. Издалека быстро приближались фары паровоза, похожие в темноте на два широко открытых глаза неведомого чудовища. Поезд проскочил с грохотом, оставляя за собой дым, послышался пронзительный свисток на железном мосту, затем тишина снова объяла бескрайнюю темную окрестность.
Чинчиннато поднялся.
— Мчись, мчись, — воскликнул он, — далеко, далеко, черный, длинный, как дракон с огненными внутренностями, их в тебя вдохнул дьявол… вдохнул…
Моя память навсегда запечатлела его выразительную фигуру в этот момент.
Внезапное появление паровоза на фоне погруженной в глубокий покой природы поразило его. На обратном пути он был задумчив.
Однажды в погожий октябрьский полдень мы отправились к морю. Блестящая, словно лакированная полоса четко отделяла бескрайнюю интенсивноголубую массу воды от опалового горизонта, рыбацкие лодки плыли парами, подобные огромным неведомым птицам с желтовато-алыми крыльями. За ними вдоль берега тянулись рыжие дюны, а дальше серовато-зеленое пятно ивняка.
— Огромное бирюзовое море… — говорил он тихо, словно самому себе, в голосе его звучало восхищение и ужас. — Огромное, огромное-преогромное, в нем водятся рыбы-людоеды, заперт в железном сундуке Кашей, он кричит, да никто не слышит, и он не может выбраться оттуда, а ночами приплывает черная лодка, кто ее увидит — умрет…
Он замолчал. Подошел к берегу так близко, что волны подкатывали к ступням. Бог весть что творилось в этой несчастной больной голове. Он видел пределы далеких светящихся миров, сочетания световых потоков, некий беспредельный, загадочный простор, разум его терялся среди этих миражей.