Страница 72 из 97
— Так, значит, она может и покончить счеты с жизнью?
— В любой момент.
Мне вновь представилось оружие из стали и слоновой кости, сверкнувшее тогда в отверстии жемчужной муфты. И женщина, державшая в ней руку, встала предо мной — прямая и безмолвная, исполненная боли, подобной абсолютной истине или совершенной лжи, которые ей заменяли жизнь.
— В любой момент, с такой же простотой, как открывают дверь, шагают за порог, как сходят со ступеньки.
Все, что я слышал до сих пор, к лишенному изъяна образу ее имело отношения не больше, чем, допустим, к слепку Аполлона из Пьомбино,[68] поставленному мною на вертящийся квадратный шкаф для книг у фортепьяно. Я был не в силах ни прочувствовать, ни осознать, что все это на самом деле составляет ее жизнь. Она мне виделась все так же в ореоле тайны, как в золоте послеполуденного света — темная фигура божества, с которой не сводил я глаз. Описанные мне поступки были столь же непохожи на несчастное создание, как песнь Гомера или главы книги мифов далеки от напряженной формы изваянья, где обитает дух не менее непостижимый, чем жизненная сила дерева, когда на нем завязываются плоды.
Где та рука, что изваяла на маленьком божественном челе два ряда симметричных завитков? С не меньшей властностью, казалось мне, распоряжалось той душою прошлое. В скопленье заурядных фактов ум мой не желал усматривать малейшей связи, им владело поэтическое чувство, приобщавшее его таинственно к тому, что зарождается в молчанье. И потому так часто обращал я безотчетный взгляд свой к Аполлону, что, ограниченный орудием ваятеля в пространстве, каждой линией своею выражал он безграничную поэзию. Я снова доверялся форме и, слушая напрасные слова бесчестья, верил лишь тому, что выражала красота, отполированная водами Эврота.
Но вдруг такая красота предстала предо мною сцепленной со смертью, подобная камее, вырезанной в белом слое темного агата, и сделалась такою яркой, что затмила все вокруг. Сердце грохотало — странно, как не слышал мой приятель? Видно, оглушен был собственным смятеньем, которое пытался временами заливать он обжигающим глотком.
— Но почему, — спросил я, — почему же говорит она об этом нарочито, зачем, как часто женщины, кокетничает этим…?
— Двумя годами ранее она переживала пору нетерпимости и бешенства и чуть не каждый день вела игру со смертью. У нее имелась легонькая гоночная лодка, на каких проходят состязания в Монако, с шестнадцатицилиндровым мотором — подарил поклонник-аргентинец. Пропащая душа — механик отправлялся с ней в любое время дня и ночи, как только западный проклятый ветер поднимал в Лимане шторм и становилось невозможно выйти в Океан. Она была так изворотлива, что никому не удавалось ни уследить за ней, ни удержать. Потом обычно возвращалась в то же место, где уж не надеялись ее увидеть. Часами волны обдавали ее пеной, как ростральную фигуру корабля. Потом, наверно, еще долго тот, кто целовал ее, чувствовал соленый вкус на этих шелушащихся губах.
Я видел ее, будто бы причал был у меня внутри: в непромокаемом плаще и капюшоне из клеенки, обрамляющем лицо — прозрачное, как ламповидная плывущая медуза. И ждал ее я для того лишь, чтобы вновь уйти с ней в полумрак.
— Вскоре после расторженья ее брака на изысканном нормандском пляже за ней усердно увивался некий молодой любитель поло, предоставлявший ей своих роскошных лошадей. Не позволяя ничего ему, она свела его с ума от страсти, и он ей сделал предложенье. Она ответила насмешкою и стала изводить его настолько изощренно, что у него в конце концов хватило мужества уехать — видимо, отправился играть в свою игру на каком-нибудь английском поле в Индии. К нему любви в ней не было, была привычка только, как к рабу, который ей служил для испытания изобретенных ею мук; не чаяла она души в одном из жеребцов для поло, темно-гнедом, с шекспировскою кличкою Петруччо.[69] Когда узнала об отъезде, в тот же вечер отравилась, приняв несколько таблеток сулемы, и много дней лежала при смерти, все время с ложа скорби протягивая руку вверх ладонью, будто предлагала сахар своему Петруччо.
Теперь из-под опущенных ресниц мне виделось, как вынутая из перчатки длинная и крепкая ее рука с сухими гладкими суставами касается губы одной из Фидиевых маленьких лошадок, что, исполненные в гипсе, галопируют на фризе вдоль моей стены.[70] Недоставало разве деревянного шара и молота с подвижной рукояткою у статных всадников-афинян и пружинистого, гладко стриженного луга под копытами поджарых их коней. Видел я, как солнце косо врезается в обильную нормандскую траву, как четко отсекает золотым клинком пучок его лучей пару беспокойных ног, упертых в землю в резкой остановке. А сердце прыгало от дикой радости — ведь я услышал о сопернике: «К нему любви в ней не было»!
— Ровно год назад, в один из первых дней апреля, вечером…
Сердце замерло. И снова слышалось мне: опрокинутые стулья падают на гулкий пол в том темном зале, полном отголосков, точно церковь в час вечерни на Страстной неделе.
— Вечером?.. — ободрил я умолкший, будто бы подавленный моим волненьем голос. И как воочию увидел искаженное неодолимым содроганьем лицо, глаза, отсвечивавшие перламутром.
— Однажды вечером в Бордо из-за чего-то спорила она в машине с дядей одного несчастного юнца, с которым ей мешали встретиться, и внезапно выстрелила в грудь себе из спрятанного в муфте револьвера. Пуля зацепила легкое, застряла под лопаткой. Снова долгие недели — жизнь на волоске, кошмар больничной койки, в изголовье — ужасом охваченный удав…
Все виденное и предвиденное мною в давний тот весенний вечер хлынуло в меня с особой силой, вызывая ощущенье страшной боли, в полной мере испытать и вынести которую мне только предстояло. Сомнений не было, однако я спросил:
— Ты знаешь точно день?
— Да, пятое апреля.
— Причина, говоришь, — несчастная любовь?
Глухая ревность жгла меня.
— Выдуманная любовь и нетерпимость к пресной жизни. Этот Паоло, мальчишка, ею совращенный, доводится племянником виноторговцу — одному из тех, с кем вел дела удав в расчете на грядущее богатство, на преступный капитал. Представь, какая странная игра! Как будто мстя ростовщику, покорила она этого парнишку, не лишенного и внешней привлекательности, и определенной тонкости души. Скоро его было не узнать: он стал послушен ей, как ястребок, сидящий на руке под колпаком. Обнаружив это, родичи, не тратя понапрасну времени, прибегли к крайней мере — лишили Паоло свободы, увезли и скрыли неизвестно где. Довольно этого, чтоб прихоть превратить в «идею фикс». Она просила разрешения в последний раз его увидеть, с ним поговорить. Ответили отказом. Чуть не каждый вечер приезжала она к дому, где жила его родня, передавала письма — но всегда впустую. В тот вечер на ее посланье, повелительное, полное угроз, явился дядя — чтоб убедить ее отречься. Она была в машине, тот с ней говорил с подножки. Она твердила: «Я хочу с ним встретиться», но тот не соглашался ни за что. И вдруг внутри, под меховым жакетом, грянул выстрел — будто бы случайный. Торгаш отвез ее простреленное тело в клинику. Когда она пришла в сознанье и смогла шептать, то стала умолять позволить ей на миг увидеть Паоло. Но тщетно. Торгаши не знают жалости. У койки был один удав, за окнами — весна. Ту пулю вынули. А шрамы…
— Не хватало, чтобы ты их мне описывал!
Я не скрывал свое смятенье. Он умолк, отпил еще глоток — подлил немного жидкого огня туда, где заходилось обессиленное сердце. Пальцами-лопатками он целиком охватывал бокал, большим и указательным сжимая край, к которому прикладывался ртом, потягивая тепловатую уже эссенцию ликера. На блестящей маске — воплощении порока — трепетали ноздри. Все теперь мне в нем казалось оскорбительным и раздражало. Сквозь уродливые пальцы и почти расплющенное в них стекло я видел, как играет на его губах противная улыбка. Подумалось о свиньях, одержимых бесами, — в таких художниках обычно и живущих до тех пор, пока их не изгонит вдохновенье.
68
Бронзовая статуя, найденная на западе Италии, недалеко от г. Пьомбино; хранится в Лувре.
69
Так зовут героя «Укрощения строптивой».
70
Жилища Д’Аннунцио неизменно украшала уменьшенная копия созданного Фидием (ок. 490 — ок. 430 до н. э.) скульптурного фриза Парфенона, изображающего торжественное шествие.