Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 97

— Нет, нет, Джулиана, не мучь себя! Я страдаю только из-за тебя, когда вижу, что ты страдаешь. Я все забываю, когда ты улыбаешься. Когда ты чувствуешь себя хорошо, я счастлив. Если ты любишь меня, то, значит, должна выздороветь, должна быть спокойной, послушной, терпеливой. Когда ты выздоровеешь, когда станешь сильнее, тогда… кто знает! Бог милостив.

Она прошептала:

— Боже, сжалься над нами.

«Каким образом? — подумал я. — Только заставив умереть пришельца». Итак, мы оба жаждали его смерти; стало быть, и она не видела другого исхода, кроме исчезновения ребенка. Да и не было иного исхода. И мне вспомнился краткий разговор, который происходил когда-то между нами, при закате солнца, под вязами; и вспомнилось ее скорбное признание. «Но теперь, когда он родился, продолжает ли она ненавидеть его? Может ли она чувствовать искреннее отвращение к плоти от плоти своей? Искренно ли просит она Бога, чтобы он взял к себе ее дитя?» И снова воскресла во мне безумная надежда, мелькнувшая в тот трагический вечер: «Если бы зародилась в ней мысль о преступлении и мало-помалу овладела ею с такой силой, что увлекла бы ее!..» Разве на одно мгновение не мелькнула у меня мысль о неудачной преступной попытке, когда я смотрел, как акушерка растирала спину и подошвы посиневшего тельца обмершего младенца! Но и эта мысль была безумной. Джулиана, конечно, никогда не посмела бы…

И я смотрел на ее руки, вытянутые на простыне, такие бледные, что только голубоватые жилки отличали их от ткани.

Странное чувство грусти овладело мной теперь, когда больной с каждым днем становилось лучше. В глубине души у меня шевелилось смутное сожаление о тех серых печальных днях, проведенных в алькове, в то время когда осенние поля заволакивала однообразная мутная дождевая сеть. В тех утрах, в тех вечерах, в тех ночах, несмотря на их грусть, была своя томительная сладость. Подвиг моей доброты казался мне с каждым днем прекраснее. Безграничная любовь переполняла мою душу, иногда вытесняя мрачные мысли, иногда заставляя меня забывать об ужасном факте; она пробуждала во мне утешительные иллюзии, неопределенные грезы. Там, за пологом, я нередко испытывал чувство, похожее на то, которое переживается в тени уединенных часовен: я чувствовал себя защищенным от жизненных бурь, от случайных грехов. Временами мне казалось, что этот легкий полог отделяет меня от пропасти. И меня охватывал внезапный страх перед неведомым. Ночью я прислушивался к безмолвию, царившему во всем доме и вокруг меня; и видел, глазами своей души, в глубине отдаленной комнаты, при свете лампады, колыбель, в которой спал пришелец, кумир моей матери, мой наследник. Я весь содрогался от ужаса; и подолгу оставался как бы загипнотизированным этим зловещим мельканием одной и той же мысли. Этот полог отделял меня от пропасти.

Но теперь, когда Джулиане со дня на день становилось лучше, причины моего уединения делались менее уважительны; и мало-помалу общая домашняя жизнь врывалась в эту спокойную комнату. Моя мать, брат, Мария, Наталья, мисс Эдит приходили довольно часто и довольно долго просиживали в ней. Раймондо начинал претендовать на материнскую нежность. Ни мне, ни Джулиане не удавалось более избегать его. Нужно было часто целовать его, улыбаться ему. Нужно было притворяться, и притворяться искусно, переносить все эти, порой весьма утонченные, жестокости, медленно гибнуть.

Вскормленный здоровым и питательным молоком, окруженный бесконечными заботами, Раймондо мало-помалу терял свой отталкивающий вид, начинал полнеть, белеть, принимать более определенные формы, хорошо раскрывать свои серые глаза. Но все его движения были ненавистны мне, начиная с губ, присосавшихся к груди, и кончая бессознательными движениями его маленьких рук. У меня никогда не возникало желания признать в нем грацию, миловидность; всегда мои мысли о нем были враждебными. Если я вынужден был прикасаться к нему, когда моя мать подносила мне его для поцелуя, я чувствовал, как по всей поверхности моего тела пробегала такая же дрожь, какая бывает, когда коснешься нечистого животного. Все фибры мои противились этому; и все усилия побороть себя были тщетны.

Каждый день приносил мне какую-нибудь новую пытку; и моя мать была свирепым палачом. Однажды, неожиданно войдя в комнату и раздвинув полог алькова, я увидел ребенка на постели возле Джулианы. В комнате больше никого не было. Только мы трое были там. Ребенок, завернутый в белые пеленки, спокойно спал.

— Мама оставила его здесь, — пробормотала Джулиана.

Я выбежал, как сумасшедший.

В другой раз Кристина пришла звать меня. Я пошел за ней в комнату, где стояла колыбель. Там сидела моя мать, держа на коленях голого ребенка.

— Я хотела показать тебе его, прежде чем спеленать, — сказала она мне. — Посмотри!

Ребенок, чувствуя себя свободным, шевелил ногами и руками, поворачивал во все стороны глаза, совал пальцы в слюнявый рот. На кистях рук, на ступнях, возле колен, на нижней части живота припудренное тело образовывало кольцеобразные складки; на вздутом животе уже выступал припудренный, пока еще бесформенный, пупок. Руки моей матери с наслаждением ощупывали эти маленькие члены, показывали мне поочередно все их свойства, особенно кожу, гладкую и лоснящуюся от недавнего купания. И казалось, что ребенку доставляет удовольствие эта возня.





— Видишь, видишь, какой он уже крепкий! — говорила она, предлагая мне пощупать его. И нужно было потрогать его. — Посмотри, какой тяжелый! — И нужно было поднять его, чувствовать, как трепещет это теплое и мягкое тельце в моих руках, которые дрожали не от нежности. — Смотри же! — И моя мать с улыбкой сжала двумя пальцами сосочки на этой крошечной груди, которая заключала в себе упорную жизнь зловредного существа. — Бабушкина любовь, любовь, любовь! — повторяла она, щекоча пальцами подбородок ребенка, который еще не умел смеяться.

Милая, седая голова, которая некогда склонялась таким же образом над дорогими колыбелями, теперь, еще больше поседевшая, бессознательно склонялась над ребенком чужого человека, над пришельцем. Мне казалось, что она не выказывала такой нежности к Марии или Наталье, к истинным созданиям моей крови.

Она сама захотела спеленать его. Осенила его животик крестным знамением.

— Ты еще не христианин!

И, обращаясь ко мне, сказала:

— Нужно наконец назначить день крестин.

Доктор Джемма, кавалер ордена Св. Гроба в Иерусалиме, красивый, веселый старик, принес Джулиане в виде утреннего дара букет белых хризантем.

— О, мои самые любимые цветы! — сказала Джулиана. — Спасибо.

Взяла букет, долго смотрела на него, перебирая цветы похудевшими пальцами, и в глаза бросалось какое-то скорбное соответствие между ее бледностью и бледностью этих осенних цветов. Это были хризантемы, крупные, как распустившиеся розы, пышные, тяжелые; они напоминали цвет болезненного тела, бескровного, почти увядшего, были голубовато-белые, как щеки маленьких, окоченевших от холода нищенок. На одних виднелись слегка лиловатые жилки, другие приближались к нежно-желтоватой окраске.

— Возьми, — сказала она мне. — Поставь их в воду.

Было утро; стоял ноябрь; недавно миновала годовщина того скорбного дня, о котором напоминали эти цветы.

Эта ария Орфея прозвучала в моей памяти, когда я ставил белые хризантемы в воду. В моей душе снова всплыли некоторые обрывки странной сцены, происходившей год тому назад; и я снова увидел Джулиану в этом золотистом и теплом свете, в этом столь нежном аромате, среди всех этих предметов, носивших отпечаток женской грации, которым звук старинной мелодии, казалось, придавал трепет какой-то таинственной жизни, сообщал какую-то загадочную тень. Не будили ли и в ней какое-нибудь воспоминание эти цветы?

Смертельная скорбь всей тяжестью легла мне на душу, скорбь неутешного любовника. Снова появился Другой. Глаза его были серые, как у пришельца.