Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 97

«Значит, она могла бы умереть! Значит, смерть могла бы ее поразить даже в моих объятиях, в разгар блаженства!» — думал я, и ужас сковал меня, так что я был принужден остановиться на мгновение, как будто грозившая опасность стала передо мной, как будто Джулиана предвидела истину, когда говорила: «А что, если, например, завтра я умру».

Влажные сумерки падали на землю. По кустам пробегал ветер, напоминая своим дуновением шорох быстро скользящих животных. Запоздалая ласточка издавала свой пронзительный крик, гудя в воздухе, как камень, выпущенный из пращи. На западном краю горизонта все еще горел свет, как отражение громадной, мрачной кузницы.

Я подошел к скамье и нашел зонтик; я недолго оставался здесь, хотя свежие воспоминания, еще живые, еще теплые, волновали мою душу. Здесь она упала, ослабевшая, побежденная; здесь я произнес знаменательные слова, опьянил ее признанием: «Ты была в моем доме, а я искал тебя далеко»; здесь я сорвал с ее уст дыхание, вознесшее мою душу на вершину блаженства; здесь я выпил ее первые слезы, услышал ее рыдания и обратился к ней со странными вопросами: «Быть может, поздно? Быть может, слишком поздно?»

Немного часов прошло с тех пор, а все это стало таким далеким! Немного часов прошло, а счастье уже казалось истлевшим! Другое значение, не менее странное, принял теперь неизменно звучавший во мне вопрос: «Быть может, поздно? Быть может, слишком поздно?» И тоска моя росла; этот неясный свет, это безмолвное нисхождение тени и этот жуткий шорох в уже окутанных мраком кустах — все эти обманчивые видения сумерек обрели в моей душе какой-то роковой смысл. «Что, если действительно поздно? Что, если на самом деле она знает о том, что обречена на гибель, что несет в себе смерть? Устав жить, устав страдать, не ожидая более ничего от меня, не решаясь убить себя сразу каким-нибудь оружием или ядом, она, быть может, лелеяла свою болезнь, помогала ей, скрывала ее для того, чтобы дать ей развиться, углубиться, сделаться неизлечимой. Она хотела мало-помалу, тайно от всех, привести себя к избавлению, к концу. Наблюдая за собой, она получила знания о своей болезни, и вот теперь она знает, она уверена, что гибель неминуема; быть может, она знает также и то, что любовь, наслаждение, мои поцелуи ускорят работу болезни. Я вновь прихожу к ней, и навсегда; неожиданное счастье открывается перед ней; она любит меня и знает, что безгранично любима; внезапно грезы стали для нас действительностью. И вот, одно слово срывается с ее уст: „Умереть!..“» Смутно прошли передо мной страшные образы, которые терзали меня в течение двух часов ожидания в то утро операции, когда перед моими глазами, с яркостью рисунков анатомического атласа, предстали ужасные опустошения, произведенные болезнью в лоне женщины. И другое воспоминание, еще более далекое, вернулось, неся с собой яркие образы: окутанная мраком комната, настежь открытое окно, колеблющиеся портьеры, беспокойный огонек свечи перед бледным зеркалом, зловещие призраки, и она, Джулиана, на ногах, прислонившаяся к шкафу и судорожно извивающаяся, как будто проглотила яд… И обвиняющий голос, тот же голос, вновь повторил: «Из-за тебя, из-за тебя она хотела умереть. Ты, ты толкнул ее на смерть».

Охваченный каким-то слепым, паническим ужасом, как будто все эти образы были несомненной реальностью, я бросился бежать к дому.

Подняв глаза, я увидел безжизненный дом: провалы окон и балкон были полны мрака.

— Джулиана! — крикнул я в безумной тоске, быстро взбегая по ступеням лестницы, словно боясь опоздать и не увидеть ее.

Что это было со мной? Что за безумие?

Я задыхался, взбегая по полутемной лестнице. Стремительно вошел в комнату.

— Что случилось? — спросила Джулиана, поднимаясь.

— Ничего, ничего… Мне показалось, что ты зовешь меня. Я немного бежал. Как ты себя сейчас чувствуешь?

— Мне так холодно, Туллио, так холодно! Пощупай мои руки.

Она протянула мне руки. Они были холодные как лед.

— Я вся окоченела…

— Боже мой! Отчего это тебе так холодно! Как мне согреть тебя?

— Не беспокойся, Туллио. Это не в первый раз… Это длится иногда часами. Ничего не помогает. Надо подождать, чтобы прошло… Но что это Федерико так опоздал? Ведь уже почти ночь.

Она снова откинулась на спинку кресла, словно истощив всю свою силу в этих словах.





— Теперь я закрою, — сказал я, подойдя к балкону.

— Нет, нет, оставь открытым… Мне не от воздуха холодно. Напротив, я нуждаюсь в свежем воздухе. Подойди лучше сюда, поближе ко мне. Возьми эту скамеечку.

Я опустился перед ней на колени. Бессильным жестом она опустила мне на голову свою холодную руку и прошептала:

— Бедный мой Туллио!

— Скажи же мне, Джулиана, любовь моя, душа моя, — воскликнул я, не в силах сдерживаться более, — скажи мне правду! Ты что-то скрываешь от меня. У тебя, вероятно, что-то есть, в чем ты не хочешь признаться: какая-то упорная мысль, здесь, посреди лба, какая-то тень не покидает тебя с тех пор, как мы здесь, с тех пор, как мы… счастливы. Но счастливы ли мы на самом деле? Можешь ли ты быть счастливой? Скажи мне правду, Джулиана! Для чего тебе обманывать меня? Да, правда: ты была больна, ты и сейчас себя плохо чувствуешь, это правда. Но не в этом дело, нет. Тут что-то другое, чего я не понимаю, чего я не знаю… Скажи мне правду, даже если бы эта правда сразила меня. Сегодня утром, когда ты рыдала, я спросил тебя: «Слишком поздно?» — и ты мне ответила: «Нет, нет…» И я поверил тебе. Но, может быть, слишком поздно по какой-нибудь другой причине? Быть может, что-нибудь не дает тебе наслаждаться этим великим счастьем, которое сегодня открылось нам? Я хочу сказать: что-нибудь, что ты знаешь, о чем думаешь… Скажи мне правду!

И я пристально поглядел на нее; но она продолжала молчать, и я видел перед собой только ее необыкновенно расширившиеся, темные и неподвижные зрачки. Все вокруг меня исчезло. Я принужден был закрыть глаза, чтобы рассеять то ощущение ужаса, которое вызывал во мне ее взгляд. Сколько времени длилось молчание? Час? Мгновение?

— Я больна, — проговорила она наконец с тяжкой медлительностью.

— Но как больна? — прошептал я вне себя; мне казалось, что в звуках этих двух слов я слышу признание, отвечающее моему подозрению. — Как больна? Смертельно?

Я не знаю, как, каким голосом, с каким жестом я произнес этот вопрос; я даже не знаю, произнес ли я его в самом деле и услышала ли она его.

— Нет, Туллио; я этого не хотела сказать, нет, нет… Я хотела сказать, что я не виновата в том, что я такая… Немного странная… Это не моя вина… Тебе надо быть терпеливым со мной, надо принимать меня теперь такой, какая я есть… Больше ничего нет, поверь мне; я ничего не скрываю от тебя… Я смогу потом выздороветь, я выздоровею… Ты будешь терпелив, не правда ли? Ты будешь добрый… Иди сюда, Туллио, дорогой мой. И ты тоже какой-то странный, какой-то подозрительный… Ты внезапно пугаешься, бледнеешь… Что тебе чудится?.. Иди же сюда, иди сюда… Поцелуй меня… Еще раз… еще… Так. Целуй меня, согрей меня. Сейчас приедет Федерико.

Она говорила прерывистым, немного хриплым голосом, с тем неизъяснимым выражением ласки, нежности и беспокойства, с которым она уже обращалась ко мне несколько часов тому назад, на скамье, желая успокоить и утешить меня. Я целовал ее. Так как кресло было широкое и низкое, она, такая худенькая, освободила для меня место рядом с собой; дрожа, она прижалась ко мне и прикрыла меня краем своего плаща. Мы были как на ложе, прижавшись друг к другу, грудь к груди, смешивая свои дыхания. Я думал: «Ах, если бы мое дыхание, мое прикосновение могли передать ей всю мою теплоту!» — и обманчиво напрягал свою волю, чтобы совершилась эта передача.

— Вечером, — шептал я, — сегодня вечером, в твоей постели, я лучше согрею тебя. Ты перестанешь дрожать.

— Да, да.

— Ты увидишь, как я обниму тебя. Я убаюкаю тебя. Ты всю ночь проспишь у меня.

— Да.

— Я не засну: я буду пить твое дыхание, читать на твоем лице грезы, что приснятся тебе. Может быть, ты произнесешь мое имя во сне.