Страница 15 из 97
Когда я начал атаку с учителем, на глазах у всех, мною овладело какое-то особенное, нервное возбуждение, удвоившее мою энергию. И я чувствовал на себе пристальный взгляд Филиппо Арборио.
Потом мы снова встретились в раздевальной. Слишком низкая комната была уже полна дыму и очень едкого, тошнотворного запаха человеческого тела. Все находившиеся там, полураздетые, в широких белых халатах, медленно растирали себе грудь, руки и плечи, курили, громко болтали, давая в непристойной беседе выход своим животным побуждениям. Шум воды, льющейся из умывальников, чередовался с циничными взрывами хохота. И два-три раза, с бессознательным чувством отвращения, с содроганием, как если бы мне нанесли сильный удар, я увидел тощее тело Арборио, на котором невольно останавливался мой взгляд.
После того у меня не было другого случая ближе познакомиться или даже встретиться с ним. Меня это и не интересовало. К тому же я не замечал ничего подозрительного в поведении Джулианы. Вне того все более суживавшегося круга, в котором я вращался, ничто не было для меня ясно и доступно пониманию. Все внешние впечатления касались моего мозга так, как на раскаленную плиту падают капли воды, отскакивая или испаряясь.
События шли с головокружительной быстротой. В конце февраля, после последнего и позорного доказательства неверности, между мной и Терезой Раффо произошел окончательный разрыв. Я уехал в Венецию один.
Я оставался там около месяца в состоянии какого-то непонятного недуга; в каком-то столбняке, усиливавшемся благодаря туманам и безмолвию лагун. Я сохранил лишь чувство своего одиночества среди неподвижных призраков окружающего меня мира. В течение долгих часов я не ощущал ничего, кроме тяжелой, давящей меня неподвижности жизни и легкого биения пульса в висках. В течение долгих часов мной владело странное очарование, производимое на душу непрерывным и монотонным движением чего-то неопределенного. Моросило. Туман на воде принимал порой зловещие формы, расстилаясь медленно и торжественно, как шествуют привидения. Часто в гондоле, словно в гробу, я сталкивался с чем-то вроде воображаемой смерти. Когда гребец спрашивал меня, куда везти, я почти всегда делал неопределенный жест и в глубине души понимал искреннее отчаяние, сквозящее в словах: «Куда бы ни было, но за пределы мира».
В последних числах марта я вернулся в Рим. У меня было какое-то новое ощущение действительности, как после долгого затмения сознания. Порой мной овладевали вдруг робость, смущение, беспричинный страх; и я чувствовал себя беспомощным, как дитя. Я все время смотрел вокруг себя с необычайным вниманием, чтобы вновь понять истинное значение вещей, чтобы постичь нормальные соотношения их, чтобы отдать себе отчет в том, что изменилось, что исчезло. И по мере того, как я обращался к общей жизни, в моем уме восстанавливалось равновесие, пробуждалась некоторая надежда, воскресала забота о будущем.
Я нашел Джулиану очень ослабевшей, с пошатнувшимся здоровьем, печальной, как никогда раньше. Мы мало говорили, избегая смотреть друг другу в глаза, не раскрывая своих сердец. Мы оба искали общества наших девочек; а Мария и Наталья, в счастливом неведении, наполняли безмолвие своими свежими голосами.
— Мама, — спросила как-то Мария, — мы поедем в этом году на Пасху в Бадиолу?
Я ответил, не колеблясь, вместо матери:
— Да, поедем.
Тогда Мария, увлекая за собой сестру, начала радостно прыгать по комнате. Я взглянул на Джулиану.
— Хочешь, чтобы мы поехали? — спросил я робко, почти смиренно.
Она в знак согласия кивнула головой.
Я вижу, что тебе нездоровится, — добавил я. Она лежала в кресле, положив свои белые руки на подлокотники кресла; и ее поза напомнила мне другую позу: позу выздоравливающей в то утро, когда она уже встала с постели, но после моего рокового сообщения.
С отъездом было решено. Мы стали готовиться к нему. Надежда светила в моей душе, но я не смел ей довериться.
Вот — первое воспоминание.
Когда я начал свой рассказ, я хотел этой фразой сказать, что это — первое воспоминание, относящееся к ужасному событию.
Итак, это было в апреле. Уже несколько дней мы жили в Бадиоле.
— Ах, дети мои, — сказала моя мать со свойственной ей откровенностью, — как вы отощали! Ах, этот Рим, этот Рим! Чтобы поправиться, вам нужно оставаться со мной в деревне очень долго… очень долго…
— Да, — улыбаясь, проговорила Джулиана, — да, мама, мы останемся, сколько тебе будет угодно.
Эта улыбка стала часто появляться на устах Джулианы в присутствии моей матери; и хотя грусть в глазах оставалась неизменной, эта улыбка была столь нежной, была полна столь глубокой доброты, что я сам поддался иллюзии. И осмелился довериться своей надежде.
В первые дни моя мать не расставалась с дорогими гостями; она, казалось, хотела насытить их нежностью. Несколько раз я видел, замирая от невыразимого волнения, как она ласково проводила своей рукой по волосам Джулианы. Однажды я услышал, как она спросила ее:
— Он все еще продолжает любить тебя?
— Бедный Туллио! Да, — ответил другой голос.
— Так, значит, это неправда…
— Что такое?
— То, что мне передали.
— Что же тебе передали?
— Ничего, ничего. Я думала, что Туллио огорчил тебя…
Они разговаривали в оконной нише, за колышущимися занавесками, в то время как за окном шумели вязы. Я подошел к ним прежде, чем они заметили меня; поднял занавеску и очутился возле них.
— Ах, Туллио! — воскликнула моя мать.
И они обменялись несколько смущенным взглядом.
— Мы говорили о тебе, — добавила моя мать.
Обо мне? И дурно? — с веселым видом спросил я.
— Нет, хорошо, — сейчас же сказала Джулиана; и я подметил в ее голосе желание успокоить меня.
Апрельское солнце било своим светом в подоконник, отсвечивало в седых волосах моей матери, стелилось тонкими, светлыми полосками на висках Джулианы. Ослепительно белые занавески колыхались, отражаясь в сверкающих стеклах. Большие вязы на лужайке, покрытые маленькими, свежими листочками, шелестели то сильно, то слабо, в такт большему или меньшему колебанию теней. От самой стены дома, обвитой бесчисленным множеством желтофиолей, подымалось пасхальное благоухание, точно невидимое воскурение ладана.
— Какой тут острый аромат! — чуть слышно проговорила Джулиана, проводя пальцами по бровям и полузакрывая веки. — Одурманивает.
Я стоял между ней и моей матерью, несколько позади. У меня явилось желание нагнуться к подоконнику и обнять ту и другую. В это простое проявление добрых чувств мне хотелось вложить всю нежность, переполнявшую мое сердце, передать Джулиане множество невыразимых переживаний и завоевать ее всю одним этим движением.
— Смотри, Джулиана, — сказала моя мать, указывая на одну точку холма, — твоя Виллалилла. Видишь ее?
— Да, да.
И, прикрываясь от солнца рукой, она стала всматриваться, а я, наблюдавший за ней, заметил легкую дрожь ее верхней губы.
— Различаешь кипарис? — спросил я ее, желая этим, имеющим особое значение, вопросом усилить ее смущение.
И я снова увидел в своем воображении старый, величественный кипарис, с кустом роз у подножия и соловьиным гнездом на вершине.
— Да, да, различаю… чуть-чуть.
Виллалилла белела среди холмов, очень далеко, в прогалине. Цепь холмов развертывалась перед нами благородной и спокойной линией, на которой оливковые деревья казались необычайно легкими и были похожи на серо-зеленый туман, застывший в неподвижных формах. Деревья в цвету своими белыми и розовыми куполами нарушали однообразие пейзажа. Казалось, будто небо непрерывно бледнело, словно на его влажной поверхности разливалось молоко.
— Мы поедем в Виллалиллу после Пасхи; она будет вся в цвету, — сказал я, стараясь вернуть ее душе мечту, так грубо вырванную мною.
И я осмелился подойти еще ближе, обнять Джулиану и мою мать, нагнуться к подоконнику, просунув голову между их головами так, чтобы волосы той и другой касались меня. Весна, этот благотворный воздух, это благородство пейзажа, это мирное преображение всех живых существ материнской силой и это небо, божественное своей бледностью и по мере усиления этой бледности все более возвышенное, давали мне столь новое ощущение жизни, что я с внутренним трепетом подумал: «Но возможно ли это? Возможно ли? Значит, после всего, что случилось, после всего, что я выстрадал, после стольких уклонений в сторону, после стольких позорных поступков я могу еще найти в жизни такую радость! Я могу еще надеяться, могу еще иметь предчувствие счастья? От кого же я получил это благословение?» Казалось, все существо мое разрасталось ввысь, вглубь и вширь, переходя свои границы, с тонким, быстрым и непрерывным трепетом. Ничто не может дать понятия о том, во что превращалось во мне едва заметное ощущение, произведенное волоском, коснувшимся моей щеки.