Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 101



— Помнишь? Это было в конце марта. Я ждал с возрастающей надеждой. Я жил изо дня в день, поглощенный мыслью о великой любви, что должна прийти. Увидев тебя однажды с букетиками фиалок, я наполнил фиалками весь свой дом. О, никогда не забуду я начала этой весны! Утренние грезы в постели, такие воздушные, такие прозрачные! И постепенное пробуждение, во время которого мое сознание медлило возвращаться к действительности. Помню, как наивными хитростями я старался создать себе иллюзию упоения. Помню, как однажды на концерте, слушая сонату Бетховена с постоянно повторяющейся страстной, могучей музыкальной фразой, я с безумным восторгом твердил одну поэтическую фразу, где было твое имя.

Ипполита улыбнулась ему, но, заметив, что он говорит преимущественно о первых проявлениях своей любви, она почувствовала укол в сердце. Значит, то время для него более дорого, чем настоящее. Значит, эти далекие воспоминания являются для него самыми отрадными…

Джорджио продолжал:

— Все мое отвращение к обыденной жизни никогда, однако, не приводило меня к мечте о таком фантастическом, таком таинственном приюте любви, как заброшенная часовня на Via Zelsiana Помнишь ты ее? Врата на улицу на вершине ступеней были замкнуты, быть может, годами. Проходили со стороны переулка, где пахло вином и виднелась красная вывеска кабачка с висевшей на ней пробкой. Помнишь? Входили через ризницу, такую маленькую, что она еле вмещала священника и пономаря. Это был вход в святилище Мудрости… О, все эти старички и старушки, сидящие кругом в креслах, изъеденных червями! Где выискал свою аудиторию Александре Мемми! Одного не заметила ты, любовь моя, что в этом собрании философов-меломанов тебе суждено было олицетворять Красоту. Этот Мартлет, видишь ли, мистер Мартлет — один из самых убежденных буддистов наших дней, а его жена написала книгу «Философия музыки». Дама, сидевшая рядом с тобой, была Маргарита Траубе Болль, знаменитая докторесса, продолжавшая изыскания своего мужа (покойного Болля) о зрительных функциях. Тот чернокнижник, что вошел на цыпочках в длинном зеленоватом балахоне — доктор Флейшль, превосходный пианист, фанатический поклонник Баха. Священник, сидевший под крестом, назывался граф Кастракани — бессмертный ботаник. Другой ботаник, бактериолог, замечательный микроскопист Кубани, сидел напротив него. Присутствовал также Яков Молешотт — незабвенный старец, простодушный, необъятный… Были там: Блазерна, сотрудник Гельмгольца, занимающийся теорией звука, и Давис, художник-философ, прерафаэлит, погрузившийся в религию Браминов… И другие, не очень многочисленные лица, все представляли из себя избранные души, редкие интеллекты, посвятившие себя высшей эволюции современной науки — холодные исследователи жизни и восторженные поклонники мечты. — Он прервал свою речь, уносясь мыслями к этому зрелищу.

— Мудрецы слушали музыку с благоговейным восторгом: некоторые имели вдохновенный вид, другие бессознательно подражали движениям маэстро, иные же тихонько подпевали хору.

Хор мужской и женский занимал помост из разрисованного дерева, с едва сохранившимися следами позолоты. Впереди группировались девушки, подняв в уровень с лицом свои партитуры.

Внизу на грубо сколоченных пюпитрах скрипачей горели свечи, словно искры золота среди голубоватого сумрака. Иной огонек то отражался на полированном футляре какого-нибудь инструмента, то мелькал светящейся точкой на кончике смычка. Александро Мемми, суховатый, плешивый с подстриженной бородой, в золотых очках, стоя перед своим оркестром, отбивал такт плавным и строгим движением.

В конце каждой вещи по часовне пробегал шепот, а с помоста, вместе с шорохом перелистываемых страниц доносился сдержанный смех.

Временами небо прояснялось — тогда пламя свечей бледнело. Высокий крест, который прежде фигурировал в торжественных процессиях, крест, изукрашенный золотыми ветвями оливы, сверкал в потоке света. Блестели серебристые и лысые головы слушателей, прислонившихся к спинкам дубовых стульев. Потом вдруг небо снова изменялось, по всему разливалась тень, подобно легкому туману. Слабая, еле уловимая волна фимиама струилась в воздухе. На единственном алтаре, в стеклянных вазочках два полуувядших букетика фиалок дышали весной, и эти два легких замирающих аромата словно несли с собой ту же поэзию мечты, которую музыка будила в душах старцев в то время, когда рядом с ними в других душах рождались иные мечты, как заря над тающими снегами.

Джорджио с наслаждением воспроизводил эту картину, оживляя ее дыханием поэзии.

— Ну разве это не кажется невероятным, необычайным? — воскликнул он. — В Риме, городе интеллектуальноинертном, какой-то учитель музыки, буддист, опубликовавший два тома критических заметок о философии Шопенгауэра, позволяет себе роскошь исполнения мессы Себастьяна Баха единственно для своего удовольствия в таинственной часовне, перед аудиторией великих ученых меломанов, дочери которых участвуют в хоре. Чем не страница из Гофмана? В весеннее хмурое, но теплое утро эти старые философы покидают лаборатории, где они упорно трудились над тайнами жизни, и собираются в уединенной часовне, чтобы предаться упоению, сближающему их сердца, чтобы воспарить над жизнью, чтобы пережить идеальные грезы. И посреди этого сборища старцев — развивается дивная музыкальная идиллия между кузиной и другом буддиста. И когда кончается месса, ничего не подозревающий буддист представляет божественной Ипполите Санцио ее будущего возлюбленного… — Он, разумеется, и встал.

— Я, кажется, совершил поминовение по всем правилам?

С минуту Ипполита молчала, углубленная в свои мысли. Потом сказала:

— Помнишь? Была суббота — канун Вербного воскресенья…

Затем она, в свою очередь, встала, подошла к Джорджио и поцеловала его в щеку.

— Хочешь выйдем? Дождь перестал.

Они вышли и стали ходить по влажной платформе, светившейся под слабыми лучами солнца. Холод заставлял их дрожать.



Вокруг зеленели маленькие неровные холмики, изборожденные солнечными бликами, тут и там большие лужи отражали бледное небо с его лазурью, прорывавшейся между снежными облачками. Измокшее деревцо минутами блестело на солнце.

— Это маленькое деревце запечатлеется в нашей памяти, — смотря на него, заметила Ипполита. — Оно так одиноко. Так одиноко!

Раздался звонок, возвещающий прибытие поезда. Было четверть пятого. Носильщик предложил взять им билеты. Джорджио спросил:

— Когда мы приедем в Albano?

— Около семи часов.

— Почти ночью, — заметила Ипполита.

Несколько продрогшая, она взяла Джорджио под руку, радуясь мысли, что они проведут этот холодный вечер вдвоем в безвестной гостинице, возле пылающего камина.

Заметив, что она дрожит, Джорджио спросил:

— Хочешь войти?

— Нет, — отвечала она. — Видишь, выглянуло солнце. Я согреюсь.

Ее охватывала безотчетная жажда близости возлюбленного. Она прижалась к нему с порывистой лаской, в ее голосе, взгляде, движениях — во всем ее существе появилось что-то неотразимо манящее. Она хотела излить на возлюбленного все чары своей женственности, хотела заворожить его, ослепить, хотела, чтобы сияние счастья настоящего затмило в его глазах отблеск счастья минувших дней.

Она хотела казаться ему более нежной, более пленительной, более желанной, чем в былые дни. Ею овладел безумный страх: что, если он оплакивает женщину минувшего, тоскует о пролетевшей радости, находит лишь в далеких днях высшие восторги упоения? Она думала:

«Какой грустью повеяли на меня его воспоминания. Я еле удержалась от слез. Быть может, его душа томится?»

Страшной тяжестью ложится на любовь прошлое!

Она думала: «Быть может, он устал от меня, но еще не сознает этой усталости, не отдает себе отчета и живет иллюзиями. Быть может, я уже не в силах дать ему счастье? Если я и дорога ему, то не потому ли, что ему дорога его собственная тоска? Увы! Я и сама редко испытываю возле него полное блаженство, я тоже страдаю. А между тем я люблю его, люблю свои страдания, жажду его любви и без нее не могу себе представить жизни. Почему же мы так печальны, если любим друг друга?»